Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Старые колодцы
Шрифт:

Не обойдем и Заусаево: остались в памяти стариков имена – Поликарп Савенков, Иван Денисов, сын Прохора (но эти оба ходили недолго в председателях коммуны); и Богданов, и Федор Ковалев, и Яков Анохин...

О председателях – сказ особый, закончим об уполномоченных. Не хотел я брать в свидетели минувшего Ивана Петровича Князькина, из позднеприезжих он, из Чувашии. Но, оказывается, и в Чувашии уполномоченные не давали мужикам спуску. Одного, по фамилии Нестеров, хорошо запомнил Князькин. Любил Нестеров собрать народ и рассказать про всякие события, но следом – через мировую обстановку – перейдет к делам колхозным и тут отыщет классовых врагов, и контру, и волков в овечьей шкуре, собрание оцепенеет, каждый, затаившись, припоминает: «Грабли-то на деляне оставил прошлую весну, быть и мне во врагах». «Страху нагонит, о-ей», – смеясь нынче, говорит Князькин. В Заусаеве привык себя хозяином считать некий Кобзев. На редких гулянках ему, а не председателю первую рюмку подносили.

Кобзев вставал в Заусаеве раньше всех и ложился спать позже всех.

Бывало, женщины проколготятся поутру, прибегут к конторе на полчаса позже, Кобзев велит бригадиру: «Этой не записывай выход». Так мне сорок лет спустя рассказывала о Кобзеве Елена Николаевна Дьячкова.

После еще устрожилось. Уполномоченные райисполкома сменились уполномоченными райкома партии, партийцы ездили с кобурой и стучали наганом по столу. В 1938 году бригадиром в Никитаеве был родной брат нынешнего бригадира Сергея Александровича Желтобрюха. Плановую сдачу бригада завершила, потребовали из райкома сверхплановой, бригадир уперся. Явился уполномоченный, достал оружие из кобуры, положил на стол и спросил, поигрывая ногой: «Так кто в Никитаеве соскучился по лагерю?» – намедни восьмерых взяли. И Желтобрюх-старший мигом согласился сдать сверх нормы пшеницу, рожь, овес [65] .

65

Рассказ шофера Виктора Павловича Лебедченко.

Сохранилась фамилия Овсянникова, уполномоченного по Никитаеву; Овсянников ночевал у Ломакиных, а потом у Игнатенков и как тень следовал за председателями.

Сказав суровое слово, следует и участливым словом помянуть горемык уполномоченных: почти все они за совесть и за страх делали то дело, к которому их приставили не по собственному хотению.

Попробуем, однако, отойти от остроугольных вопросов колхозного бытия и взглянуть пошире на 30-е годы, на ту жизнь, которая шла переменчиво и шатко, но постепенно затвердилась.

Первая строка – о Николае Александровиче Гаврилове. Жаль, конечно, что не застал я его в живых, но общий хор афанасьевцев нарисовал образ пусть не апостольский, но настолько удивительный, что я диву даюсь – мог ли он, земной Гаврилов, быть столь добрым и отзывчивым как раз в годы ужесточенных схваток и злобы друг на друга.

У Гаврилова кличка была Барма, пошла она от манеры его плохому оценку вывести: «Барма» – никудышно, мол, худо, из рук вон. Афанасьевцы вообще мастера клички давать. У Михаила Петровича Непомнящих второе законное имя Лепешин, а у Семенова Алексея Ивановича – он женат на приемной дочери Гаврилова – Леха Моргач... Или был такой Сизарь, вовсе не голубиного характера мужик. И Пшенов был... Фамилии иногда забывались, а прозвища – нет.

Гаврилов Николай Александрович по приезде в Афанасьеве ходил в солдатской рубахе, очень смущала эта военная рубаха односельчан. И молчание Гаврилова – непробивное, застойное – тоже плодило антипатию. Бобровников в штатском, блестя очечками, наорет – тут все ясно, хотя после его крика дрожат руки и не проворят работу. А председатель все молчит да молчит. Но скоро зоркие глаза деревенских приметили, какие округлые и добрые черты лица у Гаврилова и как он тихо беседует с отъявленными крикунами: те наскакивают на него, а он увещевает. После уполномоченного Гаврилов, нe отменяя его указов, вел дело совсем по-другому: не выслеживал, не ругал, не корил. Может, он просто понял, что довольно надзирательских глаз тулунского посланца? Может быть...

Однажды прибыла переселенческая семья, ободранная и голодная. Гаврилов велел женщинам принести немедленно в контору еды; пока они бегали, Гаврилов снял с себя гимнастерку и сидел в чистой исподней рубахе. Афанасьевцы прибегли назад (у кого хлеба горбушка, у кого соленые огурцы) и ничего понять не могут: новенький сидит в гавриловской гимнастерке, а председатель в нательном...

Позже еще было – отдал погорельцу новые сапоги Гаврилов и босиком пришел домой.

Явь эта, становясь легендарной, дошла и до Тулуна, там стали смотреть на Гаврилова как на блаженного, скоро отыскали придирки («контроль за народом слабый держит») и освободили. Гаврилов работал полеводом, потом ветфельдшером, но ни на грамм не переменился: был тих, немногословен, от работы не бегал и жене отлынивать не позволял. Еще в пору председательствования он велел Аграфене Осиповне не помышлять о послаблении, больше того, сказал: «Супруга деревенского начальника должна трудиться пуще рядовых», – она, родимая, и пласталась то в поле, то на ферме! Зато уважение к Гавриловым сложилось на селе необоримостойкое, а от них перешло к дочери приемной Евдокии и к Лехе Моргачу. Евдокия и Леха Моргач и сами заслужили почет, исправно работая на любой работе.

Гаврилов любил в отсутствие Бобровникова наведаться в Маврино, на заимку. Там основались крепкие мужики, сбили артель под руководством Василия Васильевича Зарубина и зажили по-семейному. По малости той артели («2-я пятилетка» – нарекли ее) не положено было ей иметь постоянного надзирателя из района, получалось, жили мавринцы вольготнее афанасьевцев, почему Гаврилов, запрягая мерина в ходок, пивал частенько квас у Зарубина.

Не только Зарубин мне о том рассказывал (мы уж бывали в гостях у него– помните в его избе рассказ про лен?), но и Иван Дмитриевич Татарников. Тот и другой отменные молчуны, мне пришлось потратить немало усилий, прежде чем они заговорили о делах общественных. Как я и догадывался, Зарубин и Татарников бежали на заимку в 30-м году. У Ивана Татарникова потрясли отца в Никитаеве, все отобрали, и избу, в той избе нынче почта и квартира почтальонши. А Зарубин загодя отделился от отца-лишенца и, не дожидаясь беды, перебрался в Маврино, немедленно основал артель – это был единственный способ уцелеть. Сохранилось трогательное свидетельство их начала:

«Вторая пятилетка» на 20 января 1934 года. Состоит дворов, семей и одиноких вместе, числом тринадцать. В них трудоспособных числом двадцать два. Вступило в колхоз дворов 1 (один). Вышло 3 (три). Земли 70 десятин, коней 20, коров 20, свиней 30. Построили обчими силами скотный двор». И подпись – детская, ясная: «Зарубин».

Гаврилова быстро спихнули с председательского поста, а Зарубин шесть лет командовал в Маврине. Но в пору репрессий, приобретших массовый характер, что-то случилось с Василием Васильевичем, он всеми неправдами вымолил паспорт и бежал на прииски, в Бодайбо; но мне об этом сам не пожелал рассказать. После Зарубина стал вожаком в артели Татарников, но вскоре «Вторую пятилетку» слили с колхозом имени Семена Зарубина.

Любопытно, как в крохотном Маврине мужики решили вопрос о зимней прибыли: по договору нанимались возить на санях грузы из Нижнеудинска в Бирюсу – лес, мороженую рыбу, муку, говядину. Прибыль явилась ощутимая. В Маврине впервые в наших деревнях начали красить полы – из жибрея получали олифу; в соседнем Афанасьеве крашение полов привилось спустя десятилетия.

Помянул я, что Гаврилов спровадил жену работать на ферму. Общественное животноводство в наших селах поднималось туго – ни в Заусаеве, ни в Афанасьеве, ни в Никитаеве не было хороших помещений для скота, не догадывались еще кохозники об автопоилках или о конвейерной уборке навоза. Весь труд ручной, с ведром да навильником.

В 80-х годах на Афанасьевской ферме было уже до 1000 голов свиней; за каждой свинаркой числилось до ста голов.

Аграфена Осиповна Гаврилова вела 120 поросят. Морочливая забота досталась ей: принять малышей, не дать поросли погибнуть, выкормить и выгулять.

Портной помнит фасоны своей поры, повар помнит блюда, плотник – рубленные им дома, а Аграфена Осиповна запомнила мельчайшие детали работы на свиноферме. Виновато улыбнувшись, она стала рассказывать про удивительную свиноматку. Каждый опорос свиноматка приносила по 20 поросят. Титек было у свиноматки тринадцать, на всех детенышей враз не хватало, так Аграфена Осиповна смену установила или кормила из соски, а чуть поправятся – из корытца, да все тепленьким старалась, от простуды берегла. Свиней она уберегала от болезней – себя нет, не уберегла. Ломит косточки постоянно у старухи, а недавно, летом, вдруг равновесие потеряла и упала, разбившись, в огороде, два месяца отхаживала ее родня.

Доставалось женщинам и в поле. Мелкая пахота, не разрушая гумусный слой, извека способствовала засоренности полей. На своей полосе мужик оберегал пашню, выгоняя всю семью, от мала до велика, пропалывать хлеба или картошку. В колхозе, когда уничтожили межи и пока не было или не хватало машин, молочай и осот полезли дурняком. Всем колхозом выходили в поле, кулюшку драли, полынь то есть, молочай драли, но на скорую руку, будто для чужих старались. По холодку до солнца сорная трава мягкая, а на солнце делалась тугой, да в колючках, корень тянешь – не вытянешь, рвали верхи. А рученьки все равно в крови, спасение – смола. Смолу добывал конюх Митрий – гнал из бересты деготь, заодно и смолу. Между прочим, деготь помогал не только от мошки, но и от болей в желудке, испытанное народное средство в тулунских местах.

Поделиться с друзьями: