Старые колодцы
Шрифт:
Клавдия Никифоровна Белова, одна из рассказчиц, так припоминает колхозную работу 30-х годов:
– Одне говорят, много умели по своему дому че делать. Кто бы спорил, а я не буду. И я умела кой-чего. А в колхозе выучилась еще больше делать. Дома у меня было две коровы, а на ферме стало пятнадцать. Дома у меня такого не случалось, чтобы коровки с голоду мерли, а в колхозе – кожа да кости, в зиму-то где взять еду? Почки березовые сберем, а то на Фадееву иль Заряеву заимку гуртом поедем, с крыш соломы нахватам; она уж черная, солома-то. Коров много на ферме, а надаивали мало... Ой, а за телятами ходишь. Оне, бедные, полягут на болоте, а встать не могут от слабости. Обнимешь, да наплачешься с имя, оне же ласковые малые, по-человечески смотрят на тебя. Подниму я одну телочку, бегу к другой. Ноги нынче ноют и гудят от болота того...
Одна среди многих своих ровесниц Белова выучилась писать и считать. Дома у нее и сейчас для памяти висят цифры: 30-40-50-60... чтобы практиковаться, не забывать счет.
Болезные и хворые, сохранили эти женщины много тепла в сердце... У Клавдии Никифоровны речь ровная, уютная, незлая. Зеленый платок, купленный в Тулуне, она уронила на плечи, похвасталась старинным серебряным колечком, после не удержалась, похвасталась и пенсией; действительно, по сравнению с другими старухами, пенсия у нее большая – так она считает – 33 рубля 56 копеек. В 60 лет, после 45 годов крестьянского беспрерывного труда (никаких тебе ни отпусков, ни санаториев в Крыму), начислили ей 12 рублей ежемесячно, для деревни 60-х годов событие; после добавили 8 рублей; а сейчас, считает Белова, кабы ноги держали, жить и подавно можно.
Во второй половине 30-х годов в колхозах учились поощрять за образцовую работу. Пусть с опозданием, но вняли: не только окриком и штрафом или угрозой тюрьмы можно заставить человека прилежно трудиться, но, оказывается, и похвалой или маленькой премировкой. С промтоварами тогда стало неблагополучно, воспользовались и этим, стали их распределять: положительной доярке выпишут чек на резиновые сапоги, свинарке отрез на юбку – простенькой материи, полеводке – шаленка достанется; глядишь, и гордость взыграет, и настроение подымется.
В Заусаеве надоит доярка в год дополнительно 250 литров молока, сдаст государству, квитанцию ей на руки, ту квитанцию отоваривали: десять метров тюли на окна. Сохранит телятница поголовье телят – получай галоши.
Похоже и в других деревнях. Аксинья Марковна Непомнящих четыре года подряд брала премировки в Афанасьеве: сначала получила бязь, потом по талону выдали ей мелкий товар в пустом магазине, катанки достались раз; а позже выдали койку с пружинной сеткой (впрочем, койку-то дали уже в 50-х годах, до того спали на полатях и на деревянной кровати). Рассказывая сейчас о премировках, Аксинья Марковна сидит, покачиваясь от нутряных болей, на пружинной этой койке, с выметанным лицом, совсем уж дряхленькая. А в 30-х и в 40-х годах она была женщиной, на которую засматривались и парни, и мужики.
Василий Мартемьянович Татарников помоложе наших мужиков и старух, 1914 года рождения, – он ясно припомнил, какая мощь (громко сказано!) была в колхозе никитаевском «Обновленный путь» в середине 30-х годов.
Однолемешных плугов «Антроп» – 30 шт.
Жаток – 3 шт.
Конных сеялок – 4 шт.
Сенокосилок – 2 шт.
По молодости лет Василию понравилось сообща работать, но скоро он понял, что в одиночку, дома, дела шли намного интереснее и спорее, он стал ссориться с колхозным начальством всякий раз, как видел непутевость, а в 1939 году рискнул подать заявление на выезд, но «пашпорта не дали и даже говорить со мною не схотели, так остался я колхозником на всю жизнь и на пенсию ушел – тут только понял: сам себе хозяин».
Перо мое притомилось. Помянул я ранее Антона Любочку насмешливо и спешу исправиться: попраздновали при нем евгеньевцы вволю, короток праздник тот был. А заусаевцы при Федоре Филатовиче Ковалеве не только бегом работали, но и отдыхали – тоже, правда, бегом. Ковалев приедет в дальние поля. «А что мы, не посидим вечерком? За чаркой-то, а?» – браво так спросит да ходок свой отдаст, а сам в руки вилы возьмет, до самого поздна не остывая работает с народом, к вечеру посланцы на ходке приедут из села – бутыль самогону, закуску привезут, пирушку у костра устроят. Ковалев выпьет стопку, еще одну и спросит: «Не подведете меня, если чужой нагрянет?» (чужой – значит уполномоченный). Все дружно заверят его, что утром встанут пораньше.
– Ну, тогда и песню не грех спеть, – говорит Ковалев и начинает натужным голосом «По диким степям Забайкалья»...
Отзывчивость жила в первых председателях, в народе тем более: по всем деревням рассказывали, как, поссорившись на ферме, вечером мирились, а то столы в правлении сдвинут, пельменей настряпают, котлет наготовят и гульнут напропалую, балалайку найдут и вызовут на пляс уполномоченного, и перепляшут, конечно.
А кто захворает, того подменят без пререканий. Сейчас-то, если простуда хватанет, не допросишься подменить себя, а тогда – тогда кой-чего помнили.
Нравился никитаевским женщинам воронежский Игнатенко. Он приезжал в поле и всегда говорил: «Косовицы, отдохните. У нас в России женщины не косят, а вы у меня молодцы», – вот и вся хитрость, ласково поговорил, покурил, побалакал и уехал. Работалось после него – шибко! В Никитаеве всерьез справляли коллективные праздники – планировали, какую закуску готовить, и брагу ставили загодя. В бочке от Порога привезут тайменей живых, бабы тесто заквасят, пироги рыбные испекут. Гармониста упросят меньше пить на гулянке, чтобы песням подыгрывал. Сейчас поют в деревнях все реже, а иногда и совсем рта не раскроют – уставятся в телевизор на расфуфыренную Зыкину, между делом выпьют; и умирают старинные песни. А тогда, помнят никитаевцы, красивый Ломакин, косоворотку расстегнув, начинает:
Тега, тега, гуси серые, домой.И сразу встрянет десяток-второй голосов, закроют Ломакина:
Ах, зачем ходил я бережкомКо любови, ко чужой?..И Ломакин счастлив, лишь глаза затуманятся, отца когда припомнит.
Поутру, хватив огуречного рассолу, снова впрягаются и весь сезон без выходных ходят в общей упряжке. Пролетариат по воскресеньям у речки пиво пьет, кино смотрит, о мировой революции спорит, а крестьяне-колхознички знай работают.
Собравшись с духом, хочу здесь рассказать о Пелагее Кузьминичне Царевой-Фурмановой. Нынче бездумно почали заново слово «династия»... Династия сталеваров, династия учительская; просится в мир и царевская династия хлеборобов. Скажу скромнее – фамилия эта, пустившая корень в Белоруссии (Невельской уезд, Далысская волость) в достопамятные времена, в начале века, не усидела в родном нищем гнезде и кинулась в Сибирь.
Пелагея была девочкой, когда Кузьма Фурманов, отец, подсек первое дерево на Утае. Николай Царев был подростком, когда и его отец выгрузился вместе с Фурмановыми из теплушки на неведомом полустанке с бурятским названием Тулун, и тоже помогал мужикам корчевать лес.
Так оказалось, что с сановитого этого имени Царев я начал повесть свою, и вот мы вернулись к Царевым.
Представьте себе крепкую, дородную женщину лет сорока с небольшим, она сидит на скамейке, вольно поставив в теплых чунях ноги, и зорко смотрит, чтоб чужие гуси не обижали ее утят, только что она накрошила им травы. Увлекшись беседой, женщина вдруг обнаружила, что чужаки согнали-таки с места утят. Схватив хворостину, Пелагея кинулась бегом и метров десять под горку промчалась, достала хворостиной вожака гусиного, рассмеялась, но вдруг, обнявши поясницу, сказала: