Старый дом (сборник)
Шрифт:
К полудню завершили кладку первой скирды. Старик Парамон связал вместе два снопа, поставил их торчком на самой верхушке скирды — получилось, будто на великана нахлобучили кукольную шапочку. Сам Парамон по шесту осторожно спустился на землю, отошел в сторонку, по-петушиному склонив голову набок, придирчиво осмотрел свое "творение" и молча сплюнул.
Обедать решили в поле: Парамон сердито объявил, словно отрезал: "Нечего ездить домой в такую даль, зря время тратить". Женщины уселись в тени под скирдой, из холщовых мешочков достали нехитрую еду: хлеб, молоко в пол-литровых бутылках, яйца, огурцы. Парамон устроился поодаль, по-стариковски заботливо подложив под себя увесистый сноп. Раскрыл кожаную, до блеска потертую сумку, заглянул в нее с недовольным лицом, что-то пробормотал под нос. Затем достал из сумки завернутый в тряпочку стакан, долго возился, развязывая узелочек. Тряпочку и суровую нитку бережно сунул в карман. Я лежу в телеге, краешком глаза наблюдаю за ним. Досада червячком шевельнулась в груди: ну и скупердяй, старый хрен! Жалко ему выбросить кусочек нитки… В стакане с верхом наложено что-то желтое, я догадываюсь, что это масло. Потом старик вытянул из сумки еще один стакан, также старательно завернутый в тряпочку и обмотанный ниткой. И снова томительно долго возился он с ним, а тряпочку с ниткой сунул в карман. В стакане искристый свежевыкачанный мед; отрезав стареньким складным ножичком ломоть от каравая, старик принялся есть… Не выдержав, я отвернулся, судорожно глотнув слюну. Дело в том, что у меня не было с собой ничего съестного. Уходя утром из дома, я сунул в карман ломоть хлеба, но еще по дороге незаметно отщипывал от него по кусочку, да так и съел… Лёг, отвернувшись, закрыл глаза, чтоб не видеть, как едят другие, а запах огурцов так и щекочет в носу… Черт, знай я, что на обед не приедем домой, захватил бы целый каравай… Слышу, как обедают женщины, и от голода начинает сводить в животе. А те едят молча, сосредоточенно, отпивая молоко из бутылок… Не вытерпев этой пытки, я слез с телеги и направился на другую сторону скирды.
— Лексей! — окликнул Парамон. — Ну-ка, поди сюда. Ты чего не обедаешь с людьми?
— Да так… Чего-то не хочется.
— Хм, вот те на! Рабочий человек, и вдруг — неохота? Ты меня, старика, не охмуривай, я все вижу. Знаешь, кому бывает неохота есть? Кто не работает, день-деньской бездельничает. Вот им-то еда никак не идет, и стараются по-всякому живот свой обмануть: лаврового листа положат, горчички подмешают, перчиком посыплют, а ежели и это не помогает, стопочку внутрь принимают. Дескать, для вызова аппетиту, будто аппетит этот самый вышел куда-то на часок, и обязательно надобно его обратно вызвать. А рабочему человеку хлеб с солью — наипервейшая еда, за ушами пищит, во как! Кто хлебом питается, до самой смерти здоровый бывает, не шляется по курортам. На-ка бери, вот, закуси… А наперед знай: в поле без хлеба не ходят!
Отрезав добрый ломоть хлеба, старик положил на него кусок масла, нацедил меду и сунул мне.
— Давай, работай. А то как же? Бери, бери, нечего корежиться, чужих тут нет… Бывает, временем и ломоть за целый каравай сходит!
Я не стал "корежиться", взял ломоть. Эх, и до чего же вкусным показался мне этот хлеб! До сих пор не приходилось пробовать ничего подобного. Правда, в детстве мать частенько давала хлеба, намазанного маслом, но то было совсем другое. А здесь я впервые понял, до чего может быть вкусным ржаной, домашней выпечки хлеб с кусочком желтоватого, тоже домашнего масла!
Старик Парамон кончил обедать, старательно обмотал стаканы тряпицами, надежно завязал и сунул в сумочку. Крошки хлеба с колен он тоже бережно собрал в ладонь и высыпал в рот. Затем незаметно покосился в мою сторону и торопливо, будто отмахиваясь от слепня, перекрестился. Я сделал вид, что ничего не заметил. Старый человек, пусть молится, дело хозяйское… Я в бога не верю, никогда не молился, да и не умею, а дома у нас в углу за перегородкой висит маленькая потемневшая иконка: мать иногда вспоминает о боге и тоже торопливо, о чем-то нашептывая, молится. Что она шепчет своему богу, о чем просит — этого я не знаю. А вот чтобы молился отец, я ни разу не видел. По-моему, мать тоже крестится в свой угол лишь по привычке. Вот и старик Парамон украдкой помахал рукой, вроде помолился. Верит он в бога? Вряд ли. У нас в Чураеве верующих мало, во многих домах икон нет; до войны, говорят, церковь была еще открыта, а сейчас в ней стоит локомобиль, промартель пилит тес. А мы, молодежь, никогда в настоящей церкви не бывали и не верим ни в бога, ни в "тот свет". Да и некогда нам думать о "том свете", потому что очень много дел на этом!
Не успели управиться с обедом, как прискакал бригадир Василий. Я недолюбливаю этого рыжего парня, он это чувствует и тоже старается при случае показать: мол, аттестатов у нас нет, а работаем не хуже!
Соскочив с седла, он весело осклабился!
— Приятно вам кушать!
— Опоздал, Васенька, видно, плохо про нас думаешь! — отозвалась тетка Фекла.
Василий запрокинул голову, оглядел готовую скирду.
— Да-а, Парамон Евсеич, скирда получилась, ну, как бы сказать… на все пять! Как яичко! Никакой дождь ей не страшен, это точно.
Бригадир явно старался польстить старику, А тот молча кашлянул в кулак и не ответил. Должно быть, подумал про себя: чего зря треплешь языком, без тебя знаю, что хорошо.
Василий болтает без умолку, мне тоже это не нравится, Голос у него хрипловатый, точно проснулся минуту назад, хочется сказать ему: да прокашляйся ты сначала хорошенько! Непонятно, за какие достоинства Алексей Кириллович терпит его?
— А вы еще не слыхали новость? Сегодня судили Беляева!
— Ивана Карповича? — чем-то встревоженная, спросила тетка Фекла.
— А кого еще? Не станут же судить за его грехи меня! Пришили Беляеву трехлетку.
— Ой, господи-и! — покачала головой Березина. — Хорош ли, плох ли, а все равно жаль. Что ни говори, а живой человек, да и семья…
— Нашла по ком плакать! — зло оборвал ее старик Парамон. — Хватит, наел шею на чужом, пожил в охотку. Мало ему трех лет, вот что я скажу! Беляйская родня с давних пор привыкла по-воровски жить, дед ихний разбоем занимался, человека жизни решил… Таковские они, вся порода один к одному, Иван туда же!
Старик сердито сплюнул, рывком поправил шапку, надвинув на самые глаза.
— Ой, страсти какие рассказываешь, дед, помолчи-ка лучше! — Березина заступилась за бывшего председателя. — Человека зазря очернить — дело простое. В соседях живем, уж кому, как не мне, знать, каков человек Иван Карпович. А коли в колхозе не управился, так что же, — не с ним одним такое приключилось.
— В самом деле, интересно, откуда Парамону Евсеичу известны темные стороны жизни Беляева? — недоверчиво спросил бригадир. — Человека засудили, теперь его всякий может лягнуть, наплести что угодно. А если тебе что известно, надо было на суде рассказать, а не тут, перед бабами! За глаза-то просто, а ты попробуй в глаза!
— В глаза, говоришь? — у старика задрожала бородка. — Хоть и пожил я на свете больше твоего, Васька, а еще хочется походить по земле, вот что скажу тебе! Попробуй, заикнись я о проделках Беляева при нем самом, пока он в силе был, — сжил бы он меня со света, ей-ей! А сила у него имелась, потому как не один действовал, друзей-товарищей имел везде… Дед его при царском режиме в открытую бездельничал, рассказывали, купца заезжего безменом кокнул, а деньги — в карман. Отца Ивана Карповича знаю с малых годков, рос он и в люди выбирался на моих глазах. Крепко они жили, держали шестерку лошадей. А как революция произошла, стали добро свое хоронить по надежным людям, потом в одну ночь дом ихний начисто сгорел. Сказывали, будто сами пустили петуха красного… После дом попроще срубили, чтобы от бедноты особо не выделяться. Попритихли, пережидали времечко. При Колчаке белый офицер отца ихнего застрелил из нагана: золота требовал, а Беляев отказывался, дескать, не имею ничего.
Так и пропал через жадность свою. Семку ихнего, сына старшего, белые с собой забрали, а может, и добровольно ушел, кто теперь разберется, дело давнее… А Иван в ту пору на пасеке хоронился, через это жив остался. После, как Советская власть окончательно победила, Иван на сельских сходках бил себя в грудь: мол, я больше всех от беляков пострадал, отца моего убили, брата силком забрали!.. И стал он у нас самым отчаянным активистом, выбирали его на разные должности. До председателя сельского Совета дошел, а тут как раз война. И до этого он бездельничал, старался урвать себе кусок пожирнее, а в войну вовсе распоясался. Церковь когда закрывали, Беляев самолично проводил опись имущества. Потом поп Василий жаловался в милицию, что чаша золотая для причастия в опись не попала и еще кое-что дорогое из церковной утвари. Наводили справки, да все бесполезно. Вот как хозяйствовал ваш Иван Карпович… Я-то все это видел, в соседях живу, только с другого боку. В войну что он выделывал — всего не расскажешь! Народ голодал, лебеду ел, а к нему ночами хлеб возами подвозили, а потом ночью же в город переправляли, за большие тыщи продавали…
Парамон умолк. Бригадир смотрел на него широко раскрытыми от удивления глазами; женщины тихонько охали, о чем-то шептались. Василий сокрушенно помотал головой:
— Эх, вот бы тебя, дед, свидетелем в суд! Беляю не отделаться бы тремя годами ни за что! Да разве о таком деле молчат, Парамон Евсеич? Зря, честное слово, зря не пошел в свидетели!
— А меня и не звали! — отрезал старик и отвернулся.
— Вот черт, не знал я! — продолжал сокрушаться бригадир. — Посмотреть на Беляева — человек вроде бы смирный, степенный, слова лишнего не скажет. А он, оказывается, без мыла может залезть куда угодно…