Старый тракт (сборник)
Шрифт:
И вдруг ревизия! Да какая! Из самого крайпотребсоюза. За три года все бумаги подняли, все счета и акты перетрясли. И, чую я, примолкли все, кто меня хвалил. Одна только Марея Косухина ерепенится: «Честный Пахом Васильич! Не жулик он! Не угнетайте его подозрением! Хлебной крошки не взял он у меня даром. Все б так берегли народное добро — жили б люди уже в коммунизме». Да только кто ж возьмет ее слова в резон? Млела Марея по мне. Был я тогда холостой. И знали об этом все охочие до чужой жизни.
А вот Петр Семибратов задудел по-другому. «Брал у вас товары Парамонов?» — «Как же, брал многократно». — «Платил?» — «Когда охота была, платил». И такое накрутил Петька на меня — страх подумать. Другие, которые в лавках сидели, кое-что добавили… У самих-то рожи в назьме были, ну а на кого свалить? Председатель!
Долго ли, коротко ли — подоспел суд. Время было суровое — прав ли, виноват ли — отвечай. А главный ответчик я. Мне и отвалили: именем Российской Советской Федеративной Республики пять лет заключения в лагерях. Марее Косухиной год условно, за халатность… Одному из лавки — два года. А Петька Семибратов выкрутился. Даже в торговле оставили его… пусть, дескать, дальше трудится на славном поприще…
— Да как же это можно?! Где же справедливость, Пахом Васильич! — краснея лицом, возбужденно воскликнула Варя. Но Пахом Васильич не остановился, не прервал рассказа, только покашлял в кулак, подышал запаленно.
— Тяжко обидели меня тогда близкие люди. За мое доверие заплатили подлостью. Подал я в краевой суд апелляцию. Писал: сочтете виноватым, отбуду все пять лет, но замените формулировку, не пишите про жульничество и казнокрадство. Ни того, ни другого не было. Напишите: превысил доверие к людям. Превысил! Всякое превышение недопустимо и караемо. Не зря говорится: иная доброта хуже воровства. И представь себе, Варя, пошло дело на доследование. Два года скостили мне. И судья попался чуткий — написал в приговоре, как я просил: Парамонов бездумно доверился, ослеп от лести, передоверил там, где требовалась предельная строгость в отношениях с подчиненными… Вишь, какая она, жизнь: начни не доверять я — дело, пожалуй, не сдвинулось бы, а пе-ре-до-верил — в беду попал.
— Ну а что ж Семибратов, так и остался сухим? — горячим шепотом спросила Варя.
— Спас я его, Варя, — вздохнул Пахом Васильич.
— То есть как спас?
— Натуральным образом.
— И за что же, Пахом Васильич? За подлость его?
— Жизнь, Варя. Жизнь! Ей не прикажешь.
Варя простонала, пораженная сказанным, и затихла, не сводя глаз в сумраке с худощавого лица Пахома Васильича.
— В сорок первом все это было: суд, пересуд. Только доехал я до лагеря — бац, война. Попер Гитлер напролом — страшно вспомнить. Многие у нас в лагере с прошениями к начальству: просим вместо отсидки отправить на фронт. Ну, сама знаешь, среди начальников тоже дураков и трусов немало. Призвали нас, построили, вышел начальник, закинул руки назад, стал отчитывать: «Вы что, подонки, к фашистам захотели перебежать?» Кто-то вякнул робко: «Что ж, мол, не патриоты мы, что ли? Если наказаны, так, по-вашему, сердце из нас вынуто? Разве не больно нам за беду, которая свалилась на Родину?» Ну, где там. Недаром сказано: быка бойся спереди, жеребца сзади, а дурака со всех сторон. Понес начальник такую околесицу, что уши вянут, грозить принялся. Примолкли мы, а сами думаем: нет, не обойдется без нас страна, пробьет и наш час.
Через год примерно война так круто повернула, что и о нас вспомнили. Прибыла в лагерь комиссия. Одного, другого, десятого — в кабинет того же начальника на беседу. Вызвали и меня. «Заявление об отправке на фронт подавал?» — «Так точно». — «Не отказываешься?» — «Готов снова написать». — «Не нужно. Действует старое. Собирайтесь». Пестрый, разновозрастный собрали народец, а стремление у всех святое — постоим за Родину. Привезли нас в военный городок, рассортировали по подразделениям и в поле на учение. Фашиста голыми руками не возьмешь, он сам вооружен до зубов, а у нас с оружием слабовато пока. За три месяца обучились мы строем ходить, цепочкой рассыпаться, окопы отрывать, винтовку и пулемет разбирать и собирать, гранаты и бутылки с горючей смесью под танки бросать.
В одну из ночей — сбор по тревоге. Думали: учебная тревога, в поход или на стрельбище поведут. Но нет. Дело посерьезнее. На станцию, в вагоны — и на фронт! Ехали по графику курьерского поезда. Только чуб свистит. Поняли: действующая армия ждет нас, проволочки со вступлением в бой не будет.
Не успели разгрузиться — воздушная атака. Первые раненые, убитые, контуженные. Горят вагоны, рвутся с грохотом ящики со снарядами, дымят цистерны с соляркой и нефтью. Ад!
Воздушной волной сдернуло меня с повозки, бросило куда-то в кусты и землей присыпало. Очнулся в госпитале. Головой, руками, ногами пошевелил — вроде все цело.
Военфельдшер подошел, ощупал меня, усмехнулся: «Ну, земляк, повезло тебе. От коновода твоего и от лошади мокрого места не осталось».
Полежал я дней пять, отошел, контузия, к счастью, оказалась легкой. Думаю, надо в свой полк подаваться. Сказал военфельдшеру: так и так, хочу обратно к своим, он говорит: «А полка твоего нет, разбит он начисто, а ты пойдешь теперь санитаром в дивизионный госпиталь. Нехватка там людей. Бои такие, братец мой, завязались, что земля стоном стонет, не успеваем раненых и убитых подбирать».
Ну, что ж, думаю, санитаром так санитаром. Где б ни служить Родине, лишь бы служить. На пощаду не надеюсь, выжить в такой беде тоже особо не рассчитываю.
— А как же с Семибратовым-то, Пахом Васильич? — напомнила Варя.
— А вот слушай, подойду и к нему. Близехонько уж.
Бои в самом деле без передыха — и день и ночь. А тут начались еще осенние дожди: мокрота, грязь, темень. Госпиталь забит до отказу. Вечером палатку поставим — к утру воткнуться некуда. И все везут и везут с полковых пунктов.
Вот раз как-то ночью сзывают нас, санитаров, — срочное задание. Два полка дивизии прорвали оборону немцев и гонят фашистов. Надо обработать поле боя. Полковые санитары ушли вперед с подразделениями. Вскочили мы в грузовик, поехали. А ехать-то — километр с небольшим. По воздуху поняли, что прибыли к месту сражения. Жженой землей воняет, раскаленным металлом и угарным дымом взрывчатки. Бросились по траншеям, по огневым точкам, развороченным до основания, до самой колодезной воды.
Убитых и раненых на каждом шагу. Вот одного к машине подтащил, другого. Бегу за третьим. Нагнулся — дышит, от боли или от отчаяния скрежещет зубами. Вытащил я фонарик, посветил и сам себе не поверил. Зажег еще. Точно, он, Петруха Семибратов! Вот где свела судьба! Запустил руку под его голову, приподнял. Чую, что и раненый пришел в себя, забормотал осознанно.
«Спасибо, братуха, спасибо, что подобрал».
«А ты узнал меня, Семибратов, узнал?» — спрашиваю.
«Кто ты? В темноте не различаю».
«Парамонов, — говорю. — Пахом Васильич. Землячок твой». — И зажег фонарик, направил его свет снизу вверх, чтобы увидел Семибратов мое лицо. И он увидел. И так весь затрясся, будто озноб его пронзил.
«Пахом Васильич! Будь человеком, не бросай!» — взмолился Семибратов.
«Не дрожи, ты! Пахом Васильич всегда человеком был, про тебя этого не скажешь, Петруха…»
«Марея Косухина… Из-за нее на тебя наговорил… В жены собирался взять…»
«Ну, говорю, Семибратов, не время счеты сводить. Цепляйся руками за шею, я опущусь рядом с тобой».
И вот, Варя, взвалил я на собственные плечи собственного врага и тащу, надрываю силы. А куда податься? Что сделаешь? Как-никак я брат милосердия и губить человека мне не положено.
— А если б, Пахом Васильич, не были вы санитаром, были бы так просто, как все, человеком только, подобрали бы Семибратова? — затаив дыхание, спросила Варя.