Статьи
Шрифт:
Есть, однако, смягчающие моменты, которые делают доктрину почти терпимой. Хотя христианство настаивает на существовании ада, мы вольны истолковывать его природу как нечто совершенно отличное от огня или серы:
Мы, следовательно, свободны — так как эти две концепции, в ходе развития, подразумевают одно и то же — думать о вечных муках не как о приговоре, навязанном человеку, но как о простом факте человеческого бытия, каким он и является.
Помните, в притче, спасенные идут в место, приготовленное для них, тогда как осужденные идут в место, никогда вообще не предназначавшиеся для человека. Войти в рай — значит стать более человечным, чем Вам когда-либо удавалось в земном существовании, войти в ад — значит быть изгнанным из человечества. То, что было брошено (или бросилось само) в ад — не является человеком: это «останки».
Характерная черта потерянных душ — их отказ от всего, что не является просто ими самими. Наш мнимый эгоцентрист пытается превратить все, что он встречает, в часть или придаток самого себя. Склонность к другому, которая и является той самой способностью наслаждаться добром, охладевает в них, за исключением некоторого рудиментарного контакта с внешним миром, в который тело все еще втягивается. Смерть уничтожает этот последний контакт. У него есть желание — жить целиком в самом себе и использовать наилучшим образом то, что он там находит. А находит он там — ад. (Там же).
Вот где объективность с лихвой! Прямая противоположность Сартровскому «ад — это другие люди» — так же «нет выхода», «нет другого». Возможно, такой ад, хотя и нестерпим, но понятен, но как быть с дьяволом? С тех пор, как, кажется, каждый прочитал «Письма Баламута», непременно задается вопрос:
Вы действительно хотите в такое время заново представить нашего старого друга дьявола — рога и копыта и все остальное? — Ну, я не знаю, в какое время надо с ним иметь дело. И я не разбираюсь в рогах и копытах. («Просто христианство»)
Доктрина о существовании сатаны и его падении не относится к вещам, которые — мы знаем — не являются истинными, она противостоит не фактам, открытым учеными, но простому смутному духу общественного мнения, в котором мы, случается, живем. Сейчас я придерживаюсь очень невысокого мнения об общественном мнении. Каждый, в своей собсственной сфере, знает, что все открытия были сделаны и все ошибки исправлены теми, кто игнорирует общественное мнение. Вы можете сказать, что жизненная сила искажена, — если Вас это оскорбляет меньше, — там, где я говорю, что живые творения были испорчены злым ангельским существом. Мы имеем в виду одно и то же, но я нахожу более легким верить в миф о богах и демонах, чем в одно из гипотетических абстрактных существительных. («Страдание»).
Ужасные антитезы Рая и Ада, Бога и Сатаны, являются, тем не менее, не просто «разменной монетой» льюисовского мира мифа и воображения, или даже его мира апологетики, для него они — «волнующие и действующие реалии». Парадоксально, что именно непривлекательные сейчас догмы простого христианства делают его мир если не привлекательным, то, по меньшей мере, притягивающим с непреодолимой силой, как обнаруживает Джейн в «Мерзейшей мощи»:
Зрелище Вселенной, которое открылось перед Джейн в последние несколько минут, было необычайно неистовым. Оно было ярким, дерзким и неотразимым. Образность глаз и колес из Ветхого Завета в первый раз в ее жизни получила какую-то возможность осмысления. Если бы ей когда-нибудь и случилось задаться вопросом, могло ли это все быть реальностью, после того, чему ее учили в школе, называя это «религией», она бы отложила эту мысль в сторону. Расстояние между этими волнующими и действующими реалиями и памятью, скажем, о толстой миссис Димбл, говорящей свои молитвы, было слишком велико. Для нее эти вещи принадлежали к разным мирам. С одной стороны — кошмары в снах, восторг послушания, щекочущий свет и звук из-под директорской двери и великая борьба с нависшей опасностью, с другой стороны — запах церковной скамьи, ужасные литографии Спасителя (почти семи футов высотой, с лицом чахоточной девушки), смущение от конфирмационных занятий, суетливая любезность священников.
Рай и Ад — не эскапизм: они делают землю не менее, а более важной для Льюиса. Жизнь приобретает новую глубину, и ее приговор вызывает ужас:
Мы живем не в том мире, где все дороги — радиусы круга, и где все они, если следовать по ним достаточно долго, постепенно стягиваются все ближе и ближе и, в конце концов, встречаются в центре; а, скорее, в мире, где каждая дорога каждые несколько миль разветвляется на две, и каждая из этих двух еще на две, и каждый раз на развилке вы должны принять решение. («Расторжение брака»)
Как есть один Лик над всеми мирами, даже просто видеть который — радость, которую ничем нельзя смазать, так на дне всех миров замерло в ожидании другое лицо, и одно лицезрение его — страдание, от которого никто, видевший его, не может оправиться. И хотя, кажется, есть — и в самом деле были — тысячи дорог, по которым люди могли бы обойти весь мир, но нет ни одной, которая бы не приводила раньше или позже к блаженному или ужасному зрелищу. Мы ходим каждый день по лезвию бритвы между этими двумя невероятными возможностями. («Переландра»)
Сильное содержание — и, скорее, пугающее, чем утешающее:
Я совершенно согласен, что Христианская религия со временем становится невыразимым утешением.. Но она не становится им с самого начала, в начале — уныние, описанное мною, и вообще бессмысленно пытаться прийти к утешению без того, чтобы сначала не пройти через уныние. В религии, как и в войне и во всем остальном, утешение — единственное, что вы не можете получить, если ищете. Если вы ищете истину, вы можете найти утешение в конце — но если вы ищете утешение, вы не найдете ни утешения, ни истины — в начале только лесть и принятие желаемого за действительное, а в конце — отчаяние. («Просто христианство»)
На Льюиса был наклеен ярлык «консерватора» так же из-за его «морализма». Он моральный абсолютист, и многое из его антисовременной полемики направлено потив морального релятивизма: например, аргумент reductio ad absurdum в «Чуде», который приводит к выводу: «Если натурализм истинен, выражение «я должен» значит то же самое, что и «я страстно хочу»; и его аргумент, исходящий из внутреннего противоречия, против «моральных реформаторов, которые, сказав, что «добро» означает: «то, что обусловлено нравиться нам», продолжают весело рассуждать: может это и к лучшему, что что-то еще будет обусловлено нравиться нам. Что, ради всего святого, они имели в виду, говоря «лучше»? («Письма») Однако его абсолютизм охватывает также и факты культурного релятивизма:
Национальный взгяд на мораль — это столько же составная часть Вечной Нравственной Мудрости, сколько и Истории, Экономики и т.д. во всем. Таким же образом в голосе диктора — столько же точно от человеческого голоса, сколько от приемника… Он обусловлен аппаратом, но не производится им. А если бы производился, если бы знали, что в микрофоне нет человеческого существа, нам не было бы нужды уделять внимание новостям. («Просто христианство»)
Более того, нравственность для Льюиса не является целью сама по себе, в этом смысле он не моральный абсолютист:
Хотя сначала кажется, что в христианстве все связано с моралью, все вращается вокруг правил и обязанностей и вины и добродетели, но оно ведет вас дальше, уводит за пределы всего этого. Христианство напоминает страну, где о подобных вещах не говорят иначе как только в шутку. Каждый здесь наполнен тем, что мы бы назвали добротой, как зеркало заполнено светом. Но они не называют это добротой. Они вообще никак это не называют. Они и не думают об этом. Они слишком заняты тем, что смотрят на источник, из которого оно исходит. Но это совсем недалеко от того места, где дороги пересекают границу нашего мира. Ничьи глаза не могут видеть далеко за пределами его: глаза огромного количества людей могут видеть дальше, чем мои.