Степкино детство
Шрифт:
— Здесь будешь вертеть. Митряю в подмогу… Стоп, Митряй! — крикнул он в спину худому, сутулому вертельщику, навалившемуся на ручку среднего колеса. — Передохни.
Митряй сразу отпрянул от колеса. Колесо провернулось само раз-другой и остановилось. Всем ободом, всеми спицами остановилось. А Митряй плюхнулся на деревянный обрубок возле столба, где стоял Степка, и начал сворачивать курево. Пальцы у него дрожали. Он не видел, как сыплется табак на колени, и Степку, верно, тоже не видел. Только глубоко затянувшись махоркой и выдохнув из себя весь дым, он спросил:
— На подмогу?
И глянул на Степку синими, выцветшими глазами, совсем как у деда.
— На подмогу, дяденька, — ответил Степка.
Оба замолчали. Митряй курил, глубоко, с расстановкой затягиваясь, закидывая голову к потолку и прикрывая веки. «Как курица воду пьет», — думал Степка, глядя на его желтоватый лоб, на жидкие косички волос, слипшиеся на лбу, на обглоданное худобой лицо.
— Тяжело вертеть? — спросил он.
Митряй ничего не ответил. Докурил крученку до кончиков желтых ногтей, глубоко, всей грудью вздохнул и тогда сказал:
— Привычка! — и опять печально, как птица, прикрыл глаза.
Степке вдруг стало жаль Митряя. Он представил себе, как Митряй лежит у себя дома под таким же лоскутным одеялом, как у деда, и стонет, печально закрыв глаза. И один он на свете. И никого нет возле него.
— Начинай! — крикнул токарь.
Митряй бросил окурок и торопливо поднялся со своего места.
— Становись напротив, с краю. Там легче, — сказал он Степке.
Степка стал на деревянную площадку против Митряя и схватился за конец ручки. Два вертельщика — старый и малый — четырьмя ладонями сжали патрубок [22] , надетый на ручку колеса.
22
Патрубок — обрезок металлической трубы, надетой на ручку колеса, чтобы ладони не натирало.
Колесо заскрипело, натужливо обернулось раз-другой. И пошло — все круглее, все быстрее. Степке сначала даже понравилось вертеть. Ему нравилось, что это он заставляет гудеть и вертеться станок. И вначале ему показалось, что вертеть вовсе не трудно, что колесо само вертится, только за ручкой поспевай. И Степка поспевал. Нагибался за ручкой, когда она была внизу, выпрямлялся, когда она взлетала в вышину. Сгибался-разгибался, сгибался-разгибался. Волосы то падали на глаза, то вскидывались над лбом. Вверх-вниз, вверх-вниз.
Мелькают спицы. Вертится колесо. А около колеса мается Степка. Сначала стала болеть спина, потом закружилась голова, потом заныли плечи, задрожали ноги. Потом перестала поворачиваться шея. Рубашка клейко прилипла к потной спине. Степка пошевелил плечами — не отдирается. В прилипшей рубахе совсем тяжело стало вертеть — кожу стягивает. Потом от пота взмокли волосы. Пот катился по лбу, застилал глаза, тек по щекам. Степка облизнул соленые губы и сплюнул. На один только миг отвернул голову от колеса, а ручка — бац! — и уже в плечо ударила. Чертово колесо. Дерется. Еще убьет.
А Митряй, вдавив ноги в пол и ссутулив широкие, костлявые плечи, все вертел и вертел колесо, все качался и качался… Как машина. И Степке уже не было жаль Митряя. Ему уже казалось, что вертельщик нарочно поставил его с краю, что с краю вертеть тяжелее, а там, где Митряй, вертеть легче. И все уже томило Степку. Маленькие ладони соскальзывали с толстого патрубка, ноги подгибались. Степка хотел на минутку выпрямить спину, передохнуть. Но тут острая боль прошла по всему его телу, будто его разломили надвое. Черный барак со всеми своими верстаками, станками задрожал, закачался. А под ногами вертелось второе колесо. В глазах замелькали спицы — красные, черные, синие..
Степку замутило. Шатнуло. Вот-вот свалится.
Митряй поднял голову, глянул на Степку и выдохнул из себя: «Брось». Потом напружил жилистые руки и на одно короткое мгновение удержал ход колеса.
Степка разжал онемевшие ладони, хотел сесть на чурку, на которой сидел Митряй, но его качнуло в сторону, и он плюхнулся мимо, прямо на пол.
Токарь оглянулся на Степку и покачал головой.
— Посиди, — сказал он, — это пройдет. Все так спервоначалу кувыркаются.
А Степка сидел на полу, громко выдыхал воздух и отдирал от тела прилипшую рубаху.
«Убьет меня колесо… Убьет…» — бормотал он.
И вдруг вспомнил стеклянную конторку. Губы у него дернулись.
— У нас, сударик, не рассиживаются во время работы. Встать! Марш к колесу!
Степка вскочил с пола. Оболдуй это. Сзади стоит. Руку поднял. Сейчас оплеуху даст.
— Не бей! — крикнул Степка.
И кинулся к колесу. Значит, все видит из своей стеклянной конторки Оболдуй. Хоть сердце разорвись, хоть умри, а верти и верти проклятое колесо. И он вертел и вертел, глотая слезы и ничего не различая перед собой. Как привязанный, мотался у колеса взад-вперед, вниз-вверх, туда-сюда… Хоть сердце разорвись, хоть умри…
Когда звонок прозвонил на обед, Степка ушел на задворки мастерской, в изъеденное ржавчиной поле. Он лежал и сухими глазами глядел в синюю высь. И его Горшечная слободка, и домашняя его жизнь, и дед, и мать — все казалось ему теперь далеким, потерянным навсегда, навеки…
А вечером, дома, ни с дедом, ни с матерью не хотелось говорить. Не радовала праздничная скатерть, лежавшая ради него на столе, ни сахар, горкой насыпанный в сахарнице. Он незаметно вышел из горницы и забился в пустой сарай. В глазах у него мелькали спицы колеса, ломило руки, болела поясница, будто перебитая палками. Он лежал, закрыв лицо руками, и ни о чем не думал и не понимал, что с ним случилось…
Сквозь дрему он почувствовал — кто-то гладит его по щеке.
Открыл глаза — мать.
Степка тюкнулся в ее плечо.
— Мам, скажи деду… Не хочу токарем… Лучше в бондаря… Без контракта.
Глава XVIII. Хозяин
День за днем, день за днем — и вот уже шесть недель прошло с того утра, как Степка впервые переступил порог облаевского заведения. Он уже знал свой гвоздь на столбе, где вешал каждое утро свой наряд — полушубок, перешитый из дедушкиного нагольного тулупа, и его же мохнатую меховую шапку.
То место, на которое впервые указал ему токарь — деревянный настил возле колеса, — стало таким привычным, будто это родной дом. Каждое утро — по окрику токаря: «Начинай!» — он хватался за ручку застоявшегося колеса и вместе с Митряем вертел его с утра до завтрака, с завтрака до обеда, с обеда до шабаша.
Так каждый день — двенадцать длинных, тягучих часов.
Первые дни Степка еще надеялся: может, захворает токарь, может, сломается что-нибудь на станке. И тогда не нужно будет вертеть, можно будет лечь в ящик с тряпьем для обтирки станков и лежать там, расправить спину, вытянуть руки-ноги и, зарыв голову в тряпье, не слышать грохота и шума мастерской.