Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения (1924)

Маяковский Владимир Владимирович

Шрифт:

ДВА БЕРЛИНА

Авто Курфюрстендам-ом катая, удивляясь, раззеваю глаза — Германия совсем не такая, как была год назад. На первый взгляд общий вид: в Германии не скулят. Немец — сыт. Раньше доллар — лучище яркий, теперь «принимаем только марки». По городу немец шествует гордо, а раньше в испуге тек, как вода, от этой самой от марки твердой даже улыбка как мрамор тверда. В сомненьи гляжу на сытые лица я. Зачем же тогда — что ни шаг — полиция! Слоняюсь и трусь по рабочему Норду. Нужда худобой врывается в глаз. Толки: «Вольфы… покончили с голоду… Семьей… в каморке… открыли газ…» Поймут, поймут и глупые дети, если здесь хоть версту пробрели, что должен отсюда родиться третий — третий родиться — Красный Берлин. Пробьется, какие рогатки ни выставь, прорвется сквозь штык, сквозь тюремный засов. Первая весть: за коммунистов подано три миллиона голосов.

ЮБИЛЕЙНОЕ

Александр Сергеевич, разрешите представиться. Маяковский. Дайте руку! Вот грудная клетка. Слушайте, уже не стук, а стон; тревожусь я о нем, в щенка смирённом львенке. Я никогда не знал, что столько тысяч тонн в моей позорно легкомыслой головенке. Я тащу вас. Удивляетесь, конечно? Стиснул? Больно? Извините, дорогой. У меня, да и у вас, в запасе вечность. Что нам потерять часок-другой?! Будто бы вода — давайте мчать болтая, будто бы весна — свободно и раскованно! В небе вон луна такая молодая, что ее без спутников и выпускать рискованно. Я теперь свободен от любви и от плакатов. Шкурой ревности медведь лежит когтист. Можно убедиться, что земля поката,— сядь на собственные ягодицы и катись! Нет, не навяжусь в меланхолишке черной, да и разговаривать не хочется ни с кем. Только жабры рифм топырит учащённо у таких, как мы, на поэтическом песке. Вред — мечта, и бесполезно грезить, надо весть служебную нуду. Но бывает — жизнь встает в другом разрезе, и большое понимаешь через ерунду. Нами лирика в штыки неоднократно атакована, ищем речи точной и нагой. Но поэзия — пресволочнейшая штуковина: существует — и ни в зуб ногой. Например вот это — говорится или блеется? Синемордое, в оранжевых усах. Навуходоносором библейцем — «Коопсах». Дайте нам стаканы! знаю способ старый в горе дуть винище, но смотрите — из выплывают Red и White Star’ы [1] с ворохом разнообразных виз. Мне приятно с вами,— рад, что вы у столика. Муза это ловко за язык вас тянет. Как это у вас говаривала Ольга?.. Да не Ольга! из письма Онегина к Татьяне. — Дескать, муж у вас дурак и старый мерин, я люблю вас, будьте обязательно моя, я сейчас же утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я.— Было всякое: и под окном стояние, письма, тряски нервное желе. Вот когда и горевать не в состоянии — это, Александр Сергеич, много тяжелей. Айда, Маяковский! Маячь на юг! Сердце рифмами вымучь — вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Нет, не старость этому имя! Тушу вперед стремя, я с удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить — и с тремя. Говорят — и темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н! Entre nous [2] чтоб цензор не нацикал. Передам вам — говорят — видали даже двух влюбленных членов ВЦИКа. Вот — пустили сплетню, тешат душу ею. Александр Сергеич, да не слушайте ж вы их! Может я один действительно жалею, что сегодня нету вас в живых. Мне при жизни с вами сговориться б надо. Скоро вот и я умру и буду нем. После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на эМ. Кто меж нами? с кем велите знаться?! Чересчур страна моя поэтами нища. Между нами — вот беда — позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща! А Некрасов Коля, сын покойного Алеши,— он и в карты, он и в стих, и так неплох на вид. Знаете его? вот он мужик хороший. Этот нам компания — пускай стоит. Что ж о современниках?! Не просчитались бы, за вас полсотни отдав. От зевоты скулы разворачивает аж! Дорогойченко, Герасимов, Кириллов, Родов — какой однаробразный пейзаж! Ну Есенин, мужиковствующих свора. Смех! Коровою в перчатках лаечных. Раз послушаешь… но это ведь из хора! Балалаечник! Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак. Мы крепки, как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский?! Так… ничего… морковный кофе. Правда, есть у нас Асеев Колька. Этот может. Хватка у него моя. Но ведь надо заработать сколько! Маленькая, но семья. Были б живы — стали бы по Лефу соредактор. Я бы и агитки вам доверить мог. Раз бы показал: — вот так-то, мол, и так-то… Вы б смогли — у вас хороший слог. Я дал бы вам жиркость и сукна, в рекламу б выдал гумских дам. (Я даже ямбом подсюсюкнул, чтоб только быть приятней вам.) Вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый. Нынче наши перья — штык да зубья вил,— битвы революций посерьезнее «Полтавы», и любовь пограндиознее онегинской любви. Бойтесь пушкинистов. Старомозгий Плюшкин, перышко держа, полезет с перержавленным. — Тоже, мол, у лефов появился Пушкин. Вот арап! а состязается — с Державиным… Я люблю вас, но живого, а не мумию. Навели хрестоматийный глянец. Вы по-моему при жизни — думаю — тоже бушевали. Африканец! Сукин сын Дантес! Великосветский шкода. Мы б его спросили: — А ваши кто родители? Чем вы занимались до 17-го года? — Только этого Дантеса бы и видели. Впрочем, что ж болтанье! Спиритизма вроде. Так сказать, невольник чести… пулею сражен… Их и по сегодня много ходит — всяческих охотников до наших жен. Хорошо у нас в Стране советов. Можно жить, работать можно дружно. Только вот поэтов, к сожаленью, нету — впрочем, может, это и не нужно. Ну, пора: рассвет лучища выкалил. Как бы милиционер разыскивать не стал. На Тверском бульваре очень к вам привыкли. Ну, давайте, подсажу на пьедестал. Мне бы памятник при жизни полагается по чину. Заложил бы динамиту — ну-ка, дрызнь! Ненавижу всяческую мертвечину! Обожаю всяческую жизнь!

1

Красные и белые звезды (англ.).

2

Между нами (франц.).

ПРОЛЕТАРИЙ, В ЗАРОДЫШЕ ЗАДУШИ ВОЙНУ!

БУДУЩИЕ:

ДИПЛОМАТИЯ
— Мистер министр? How do you do? [3] Ультиматум истек. Уступки? Не иду. Фирме Морган должен Крупп ровно три миллиарда и руп. Обложить облака! Начать бои! Будет добыча — вам пай. Люди — ваши, расходы — мои. Good bye! [4]

3

Здравствуйте (англ.).

4

Прощайте (англ.).

МОБИЛИЗАЦИЯ
«Смит и сын. Самоговорящий ящик». Ящик министр придвинул быстр. В раструб трубы, мембране говорящей, сорок секунд бубнил министр. Сотое авеню. Отец семейства. Дочь играет цепочкой на отце. Записал с граммофона время и место. Фармацевт — как фармацевт. Пять сортировщиков. Вид водолаза. Серых масок немигающий глаз — уставили в триста баллонов газа. Блок минуту повизгивал лазя, грузя в кузова «чумной газ». Клубы Нью-Йорка раскрылись в сроки, раз не разнился от других разов. Фармацевт сиял, убивши в покер флеш-роялем — четырех тузов.
НАСТУПЛЕНИЕ
Штаб воздушных гаваней и доков. Возд-воен-электрик Джим Уост включил в трансформатор заатлантических токов триста линий — зюд-ост. Авиатор в карте к цели полета вграфил по линейке в линию линия. Ровно в пять без механиков и пилотов взвились триста чудовищ алюминия. Треугольник — летящая фабрика ветра — в воздух триста винтов всвистал. Скорость — шестьсот пятьдесят километров. Девять тысяч метров — высота. Грозой не кривясь, ни от ветра резкого, только — будто гигантский Кольт — над каждым аэро сухо потрескивал ток в 15 тысяч вольт. Встали стражей неба вражьего. Кто умер — счастье тому. Знайте, буржуями сжигаемые заживо, последнее изобретение: «крематорий на дому».
БОЙ
Город дышал что было мочи, спал, никак не готовясь к смертям. Выползло триста, к дымочку дымочек. Пошли спиралью снижаться, смердя. Какая-то птица — пустяк, воробушки — падала в камень, горохом ребрышки. Крыша рейхстага, сиявшая лаково, в две секунды стала седая. Бесцветный дух дома обволакивал, ник к земле, с этажей оседая. «Спасайся, кто может, с десятого — прыга…» Слово свело в холодеющем нёбе; ножки, еще минуту подрыгав, рядом легли — успокоились обе. Безумные думали: «Сжалим, умолим». Когда растаял газ, повися,— ни человека, ни зверя, ни моли! Жизнь была и вышла вся. Четыре аэро снизились искоса, лучи скрестя огромнейшим иксом. Был труп — и нет. Был дом — и нет его. Жег свет фиолетовый. Обделали чисто. Ни дыма, ни мрака. Взорвали, взрыли, смыли, взмели. И город лежит погашенной маркой на грязном, рваном пакете земли.
ПОБЕДА
Морган. Жена. В корсетах. Не двинется. Глядя, как шампанское пенится, Морган сказал: — Дарю имениннице немного разрушенное, но хорошее именьице!
ТОВАРИЩИ, НЕ ДОПУСТИМ!
Сейчас подытожена великая война. Пишут мемуары истории писцы. Но боль близких, любимых, нам еще кричит из сухих цифр. 30 миллионов взяли на мушку, в сотнях миллионов стенанье и вой. Но и этот ад покажется погремушкой рядом с грядущей готовящейся войной. Всеми спинами, по пленам драными, руками, брошенными на операционном столе, всеми в осень ноющими ранами, всей трескотней всех костылей, дырами ртов, — выбил бой! — голосом, визгом газовой боли — сегодня, мир, крикни — Д о л о й!!! Не будет! Не хотим! Не позволим! Нациям нет врагов наций. Нацию выдумал мира враг. Выходи не с нацией драться, рабочий мира, мира батрак! Иди, пролетарской армией топая, штыки последние атакой выставь! «Фразы о мире — пустая утопия, пока не экспроприирован класс капиталистов». Сегодня… завтра…— а справимся все-таки! Виновным — смерть. Невиновным — вдвойне. Сбейте жирных дюжины и десятки. Миру — мир, война — войне. 2 августа 1924 г.

СЕВАСТОПОЛЬ — ЯЛТА

В авто насажали разных армян, рванулись — и мы в пути. Дорога до Ялты будто роман: все время надо крутить. Сначала авто подступает к горам, охаживая кряжевые. Вот так и у нас влюбленья пора: наметишь — и мчишь, ухаживая. Авто начинает по солнцу трясть, то жаренней ты, то варённей: так сердце тебе распаляет страсть, и грудь — раскаленной жаровней. Привал, шашлык, не вяжешь лык, с кружением нету сладу. У этих у самых гроздьев шашлы — совсем поцелуйная сладость. То солнечный жар, то ущелий тоска, — не верь ни единой версийке. Который москит и который мускат, и кто персюки и персики? И вдруг вопьешься, любовью залив и душу, и тело, и рот. Так разом встают облака и залив в разрыве Байдарских ворот. И сразу дорога нудней и нудней, в туннель, тормозами тужась. Вот куча камня, и церковь над ней — ужасом всех супружеств. И снова почти о скалы скулой, с боков побелелой глядит. Так ревность тебя обступает скалой — за камнем любовник бандит. А дальше — тишь; крестьяне, корпя, лозой разделали скаты. Так, свой виноградник потом кропя, и я рисую плакаты. Потом, пропылясь, проплывают года, трусят суетнею мышиной, и лишь развлекает семейный скандал случайно лопнувшей шиной. Когда ж окончательно это доест, распух от моторного гвалта — — Стоп! — И склепом отдельный подъезд: — Пожалте червонец! Ялта.

ЯЛТА — «СЕВАСТОПОЛЬ»

Пустяшный факт — а вот пожалте! И месяцы даже его не истопали. С вечера в Ялте ждал «Севастополя». Я пиво пил, изучал расписание, охаживал мол, залив огибающий, углублялся в круги для спасания погибающих. Всю ночь прождали. Солнце взвалив, крымское утро разинулось в зное. И вот «Севастополь» вылез в залив, спокойный, как заливное. Он шел, как собака к дичи подходит; вползал, как ревматик вползает на койку. Как будто издевается пароходик, на нас из залива делая стойку. Пока прикрутили канатом бока, машина маслом плевалась мило. Потом лебедкой спускали быка — ревел, возможно его прищемило. Сошел капитан. Продувная бестия! Смотрел на всё невинней овцы. Я тыкал мандат, прикрывая «Известия» и упирая на то, что «ВЦИК». Его не проведешь на мандате — бывали всякие за несколько лет! — Идите направо, червонец дайте, а вам из кассы дадут билет.— У самого лег у котла на наре. Варили когда-нибудь вас в самоваре? А если нет, то с подобным неучем нам и разговаривать не о чем. Покойнице бабушке б ехать в Батум — она — так да — недурно поспала бы. В поту бегу на ветер палубы. Валялась без всяких классов, горою мяса, костей и жира, разваренная масса пассажиров. А между ними две, в моционе, оживленнейшие дамочки. Образец — дореволюционный! Ямки и щечки, щечки и ямочки. Спросил капитана: — Скажите, как звать их? Вот эти вот две моркови? — — Левкович, которая порозоватей, а беленькая — Беркович. Одна говорила: — Ну и насели! И чистая публика не выделена! Когда на «Дофине» сидела в Марселе — французы сплошь! Удивительно! — Сидел на борту матрос лохматина, трубе корабельной под рост. Услышал, обдумал, ругнулся матерно и так сказал матрос: — Флотишко белые сперли до тла! Угнали. У нас — ни кляпа! Для нашей галоши дыры котла сам собственноручно клепал. Плывет плоховато — комода вроде. На этих дыни возили раньше нам. Два лета работал я в Райкомводе. В Одессе стоит иностранщина. Не пароходы, а бламанже! У нас в кочегарках от копоти залежь, а там работай хоть в паре манжет — старайся, и то не засалишь. Конечно, помягше для нежных задов, но вот что, мои мамаши: здесь тише, здесь тверже, здесь хуже — зато н-а-ш-е! Эх, только были бы тут рубли — Европа скупая гадина, — уж мы б понастроили б нам корабли — громадина! Чтоб мачта спичкой казалась с воды, а с мачты — море в овчину. Тады катай хоть на даровщину! — Не знаю, сколько это узлов плелись, не быстрей комода. И в Черное море плюнул зло моряк из Райкомвода.

ВЛАДИКАВКАЗ — ТИФЛИС

Только нога ступила в Кавказ, я вспомнил, что я — грузин. Эльбрус, Казбек. И еще — как вас?! На гору горы грузи! Уже на мне никаких рубак. Бродягой,— один архалух. Уже подо мной такой Карабах, что Ройльсу — и то б в похвалу. Было: с ордой, загорел и носат, старее всего старья, я влез, веков девятнадцать назад, вот в этот самый в Дарьял. Лезгинщик и гитарист душой, в многовековом поту, я землю прошел и возделал мушой отсюда по самый Батум. От этих дел не вспомнят ни зги. История — врун даровитый, бубнит лишь, что были царьки да князьки: Ираклии, Нины, Давиды. Стена — и то знакомая что-то. В тахтах вот этой вот башни — я помню: я вел Руставели Шотой с царицей с Тамарою шашни. А после катился, костями хрустя, чтоб в пену Тереку врыться. Да это что! Любовный пустяк! И лучше резвилась царица. А дальше я видел — в пробоину скал вот с этих тропиночек узких на сакли, звеня, опускались войска золотопогонников русских. Лениво от жизни взбираясь ввысь, гитарой душу отверз — «Мхолот шен эртс рац, ром чемтвис Моуция маглидган гмертс…» [5] И утро свободы в кровавой росе сегодня встает поодаль. И вот я мечу, я, мститель Арсен, бомбы 5-го года. Живились в пажах князёвы сынки, а я ежедневно и наново опять вспоминаю все синяки от плеток всех Алихановых. И дальше история наша хмура. Я вижу правящих кучку. Какие-то люди, мутней, чем Кура, французов чмокают в ручку. Двадцать, а может, больше веков волок угнетателей узы я, чтоб только под знаменем большевиков воскресла свободная Грузия. Да, я грузин, но не старенькой нации, забитой в ущелье в это. Я — равный товарищ одной Федерации грядущего мира Советов. Еще омрачается день иной ужасом крови и яри. Мы бродим, мы еще не вино, ведь мы еще только мадчари. Я знаю: глупость — эдемы и рай! Но если пелось про это, должно быть, Грузию, радостный край, подразумевали поэты. Я жду, чтоб аэро в горы взвились, Как женщина, мною лелеема надежда, что в хвост со словом «Тифлис» вобьем фабричные клейма. Грузин я, но не кинто озорной, острящий и пьющий после. Я жду, чтоб гудки взревели зурной, где шли лишь кинто да ослик. Я чту поэтов грузинских дар, но ближе всех песен в мире, мне ближе всех и зурн и гитар лебедок и кранов шаири. Строй во всю трудовую прыть, для стройки не жаль ломаний! Если даже Казбек помешает — срыть! Все равно не видать в тумане.

5

Лишь тебе одной все, что дано мне с высоты богом (грузинск.).

Поделиться с друзьями: