Как будто сон тягучий и огромный,клубится день огромный и тягучий.Пугаясь роста и красы магнолий,в нём кто-то плачет над кофейной гущей.Он ослабел – не отогнать осу вот,над вещей гущей нависает если.Он то ли болен, то ли так тоскует,что терпит боль, не меньшую болезни.Нисходит сумрак. Созревают громы.Страшусь узнать: что эта гуща знает?О, горе мне, магнолии и горы.О море, впрямь ли смысл твой лучезарен?Я – мертвый гость беспечности курортной:пусть пьет вино, лоснится и хохочет.Где жизнь моя? Вот блеск ее короткийза мыс заходит, навсегда заходит.Как тяжек день – но он не повторится.Брег каменный, мы вместе каменеем.На набережной в заведенье «Рица»я юношам кажусь Хемингуэем.Идут ловцы стаканов и тарелок.Печаль моя относится не к ним ли?Неужто всё – для этих, загорелыхи ни одной не прочитавших книги?Я упасу их от моей печали,от грамоты моей высокопарной.Пускай всегда толпятся на причале,вблизи прибоя – с ленью и опаской.О Море-Небо! Ниспошли им легкость.Дай мне беды, а им – добра и чуда.Так расточает жизни мимолетностьтот человек, который – я покуда.1979
«Пришелец, этих мест название: курорт…»
Пришелец, этих мест название: курорт.Пляж озабочен тем, чтоб стал ты позолочен.Страдалец, извлеки из северных короствсей бледности твоей озябший позвоночник.Магнолий белый огнь в честь возожжен твою.Ты нищ – возьми себе плодов и роз излишек.Власть моря велика – и всякую винуоно простит тебе и боль ума залижет.Уж ты влюблен в балкон – в цветах лиловых весь.Балкон средь облаков висит и весь в лиловом.Не знаю кто, но есть тебе пославший вестьоб упоенье уст лилово-винным словом.Счастливец вновь спешит страданья раздобыть.В избытке райских кущ он хочет быть в убытке.Придрался вот к чему и вот чего забытьне хочет, говорит: я здесь – а где убыхи?Нет, вовсе не курорт названье этих мест.Край этот милосерд, но я в нём только странник.Гость родины чужой, о горе мне, я – есмь,но нет убыхов здесь и мёртв язык-изгнанник.К Аллаху ли взывать, иль Боже говорить,иль Гмерто восклицать – всё верный способ зова.Прошу: не одаряй. Ненадобно дарить.У всех не отними ни родины, ни слова.1979Сухуми
«Как холодно в Эшери и как строго…»
Как холодно в Эшери и как строго.На пир дождя не звал нас небосвод.Нет никого. Лишь бодрствует дорогавлекомых морем хладных горных вод.Вино не приглашает к утешеньюусловному. Ум раны трезв и наг.Ущелье ныне мрачно, как ущельюпристало быть. И остается намслучайную пустыню ресторанапринять за совершенство пустоты.И, в сущности, как мало расстояньямеж тем и этим. Милый друг, прости.Как дней грядущих призрачный историксмотрю на жизнь, где вместе ты и я,где сир и дик средь мирозданья столик,накрытый на краю небытия.Нет никого в ущелье… Лишь ущелье,где звук воды велик, как звук судьбы.Ах нет, мой друг, то просто дождь в Эшери.Так я солгу – и ты мне так солги.1979
Бабочка
Антонине Чернышёвой
День октября шестнадцатый столь тёпел,жара в окне так приторно желта,что бабочка, усопшая меж стекол,смерть прервала для краткого житья.Не страшно ли, не скушно ли? Не зря лиочнулась ты от участи сестер,жаднейшая до бренных лакомств явисредь прочих шоколадниц и сластён?Из мертвой хватки, из загробной дрёмыты рвешься так, что, слух острее будь,пришлось бы мне, как на аэродроме,глаза прикрыть и голову пригнуть.Перстам неотпускающим, незримымотдав щепотку боли и пыльцы,пари, предавшись помыслам орлиным,сверкай и нежься, гибни и прости.Умру иль нет, но прежде изнурю ясвечу и лоб: пусть выдумают – какблагословлю я хищность жизнелюбьяс добычей жизни в меркнущих зрачках.Пора! В окне горит огонь-затворник.Усугубилась складка меж бровей.Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —и Воскресенье бабочки моей.1979
«Смеркается в пятом часу, а к пяти…»
Илье Дадашидзе
Смеркается в пятом часу, а к пятиуж смерклось. Что сладостней позднихшатаний, стояний, скитаний в пути,не так ли, мой пёс и мой посох?Трава и сугробы, октябрь, но февраль.Тьму выбрав, как свет и идею,не хочет свободный и дикий фонарьслужить Эдисонову делу.Я предана этим бессветным местам,безлюдию их и безлунью,науськавшим гнаться за мной по пятампозёмку, как свору борзую.Полога дорога, но есть перевалмеж скромным подъемом и спуском.Отсюда я вижу, как волен и алогонь в обиталище узком.Терзаясь значеньем окна и огня,всяк путник умерит здесь поступь,здесь всадник ночной придержал бы коня,здесь медлят мой пёс и мой посох.Ответствуйте, верные поводыри:за склоном и за поворотомчто там за сияющий замок вдали,и если не замок, то что там?Зачем этот пламень так смел и велик?Чьи падают слёзы и пряди?Какой же избранник ее и должникв пленительном пекле багряном?Кто ей из веков отвечает кивком?Чьим латам, сединам и ранамне жаль и не мало пропасть мотылькомв пленительном пекле багряном?Ведуний там иль чернокнижников пост?Иль пьется богам и богиням?Ужайший мой круг, мои посох и пёс,рванемся туда и погибнем.Я вижу, вам путь этот странный знаком,во мгле что горит неусыпно?– То лампа твоя под твоим же платком,под красным, – ответила свита.Там, значит, никто не колдует, не пьет?Но вот, что страшней и смешнее:отчасти мы все, мои посох и пёс,той лампы моей измышленье.И это в селенье, где нет поселян, —спасенье, мой пёс и мой посох.А кто нам спасительный свет посылал —неважно. Спасибо, что послан.Октябрь – ноябрь 1979Переделкино
«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»
Мы начали вместе: рабочие, я и зима.Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетомсоседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьмаи Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.Окно, под каким я сижу для затеи моей,выходит в их шум, порицающий силу раствора.Прошло без помех увядание рощ и полей,листва поредела, и стало светло и просторно.Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.Затея томила и не давалась мне что-то.Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,ко мне отряжали за прибылью Павла-меньшого.Спрошу: – Как дела? – Засмеется: – Как сажа бела.То нет кирпича, то застряла машина с цементом.– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,верней, только он и остался в уме и природе.Пока у зимы не валилась работа из рук,Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.Все травы и твари разнежились в чудном тепле,в саду толчея: кто расцвел, кто воскрес, кто родился.У друга какого, у юга неужто взаймынаш север выпрашивал блики, и блески, и тени?Меня ободряла промашка неловкой зимы,не боле меня преуспевшей в заветной затее.Сияет и греет, но рано сгущается темь,и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.Вдруг – что-то живое ползет меж щекой и рукой.Слезу не узнала. Давай посвятим ее Кюхле.Зима отслужила безумье каникул своихи за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.Мы начали вместе. Зима завершила труды.Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по книжкам.А всё же для смеха стишок и про нас напиши.Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,заснеженных этих равнин и дорог обитатель.За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,еще и за то, что не ты моих книжек читатель.Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.А что же затея? И в чём ее тайная связьс окном, возлюбившим строительства скромную новость?Не знаю.Как Пушкину нынче луна удалась!На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!1979
Сад
Василию Аксёнову
Я вышла в сад, но глушь и роскошьживут не здесь, а в слове «сад».Оно красою роз возросшихпитает слух, и нюх, и взгляд.Просторней слово, чем окрестность:в нём хорошо и вольно, в нёмсиротство саженцев окрепшихусыновляет чернозём.Рассада неизвестных новшеств,о, слово «сад» – как садовод,под блеск и лязг садовых ножницты длишь и множишь свой приплод.Вместилась в твой объем свободныйусадьба и судьба семьи,которой нет, и той садовойпотёрто-белый цвет скамьи.Ты плодороднее, чем почва,ты кормишь корни чуждых крон,ты – дуб, дупло, Дубровский, почтасердец и слов: любовь и кровь.Твоя тенистая чащобавсегда темна, но пред жаройзачем потупился смущенновлюбленный зонтик кружевной?Не я ль, искатель ручки вялой,колено гравием красню?Садовник нищий и развязный,чего ищу, к чему клоню?И если вышла, то куда явсё ж вышла? Май, а грязь прочна.Я вышла в пустошь захуданьяи в ней прочла, что жизнь прошла.Прошла! Куда она спешила?Лишь губ пригубила немыхсухую муку, сообщила,что всё – навеки, я – на миг.На миг, где ни себя, ни садая не успела разглядеть.«Я вышла в сад», – я написала.Я написала? Значит, естьхоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,что выход в сад – не ход, не шаг.Я никуда не выходила.Я просто написала так:«Я вышла в сад»…1980
Владимиру Высоцкому
I
Твой случай таков, что мужи этих мест и предместийбелее Офелии бродят с безумьем во взоре.Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной:так – быть? или – как? что решил ты в своем Эльсиноре?Пусть каждый в своем Эльсиноре решает, как может.Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья.Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит,кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья.Спасение в том, что сумели собраться на площадьне сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,а стройным собором собратьев, отринувших пошлость.Народ невредим, если боль о Певце – всенародна.Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно —не слушатель вздора и не покупатель вещицы.Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна.Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите.Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши.В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище.Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши.Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же?1980
II. Москва: дом на Беговой улице
Московских сборищ завсегдатай,едва очнется небосвод,люблю, когда рассвет сохатыйчащобу дыма грудью рвет.На Беговой – одной гостинойесть плюш, и плен, и крен окна,где мчится конь неугасимыйв обгон небесного огня.И видят бельма рани блеклойпустых трибун рассветный бред.Фырчит и блещет быстролетный,переходящий в утро бег.Над бредом, бегом – над Бегамиесть плюш и плен. Есть гобелен:в нём те же свечи и бокалы,тлен бытия, и плюш, и плен.Клубится грива ипподрома.Крепчает рысь младого дня.Застолья вспыльчивая дрёмаостаток ночи пьет до дна.Уж кто-то щей на кухне просит,и лик красавицы ночнойпомерк. Окурки утра. Осень.Все разбредаются домой.Пирушки грустен вид посмертный.Еще чего-то рыщет в нейгость неминуемый последний,что всех несносней и пьяней.Уже не терпится хозяйкеуйти в черёд дневных забот,уж за его спиною знакиона к уборке подает.Но неподвижен гость угрюмый.Нездешне одинок и дик,он снова тянется за рюмкойи долго в глубь вина глядит.Не так ли я в пустыне луннойстою? Сообщники души,кем пир был красен многолюдный,стремглав иль нехотя ушли.Кто в стран полуденных заочность,кто – в даль без имени, в какойспасительна судьбы всеобщностьи страшно, если ты изгой.Пригубила – как погубила —непостижимый хлад чела.Всё будущее – прежде было,а будет – быль, что я была.На что упрямилось воловьедвужилье горловой струны —но вот уже и ты, Володя,ушел из этой стороны.Не поспевает лба неумностьрасслышать краткий твой ответ.Жизнь за тобой вослед рванулась,но вот – глядит тебе вослед.Для этой мысли темной, тихойстих занимался и старели сам не знал: при чем гостинойвид из окна и интерьер?В честь аллегории нехитройгость там зажился. Сгорячауже он обернул накидкойхозяйки зябкие плеча.Так вот какому вверясь рокугость не уходит со двора!Нет сил поднять его в дорогуу суеверного пера.Играй со мной, двойник понурый,сиди, смотри на белый свет.Отверстой бездны неподкупнойя слышу добродушный смех.1982
III
Эта смерть не моя есть ущерб и зачётжизни кровно-моей, лбом упершейся в стену.Но когда свои лампы Театр возожжети погасит – Трагедия выйдет на сцену.Вдруг не поздно сокрыться в заочность кулис?Не пойду! Спрячу голову в бархатной щели.Обреченных капризников тщетный каприз —вжаться, вжиться в укромность – вина неужели?Дайте выжить. Чрезмерен сей скорбный сюжет.Я не помню из роли ни жеста, ни слова.Но смеется суфлёр, вседержитель судеб:говори: всё я помню, я здесь, я готова.Говорю: я готова. Я помню. Я здесь.Сущ и слышим тот голос, что мне подыграет.Средь безумья, нет, средь слабоумья злодействздраво мыслит один: умирающий Гамлет.Донесется вослед: не с ума ли сошедТот, кто жизнь возлюбил да забыл про живучесть.Дай, Театр, доиграть благородный сюжет,бледноликий партер повергающий в ужас.1983
Ладыжино
Владимиру Войновичу
Я этих мест не видела давно.Душа во сне глядит в чужие краина тех, моих, кого люблю, когоу этих мест и у меня – украли.Душе во сне в Баварию глядетьдосуга нет – но и вчера глядела.Я думала, когда проснулась здесь:душе не внове будет, взмыв из тела.Так вот на что я променяла вас,друзья души, обобранной разбоем.К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас.Вы – за Окой, вон там, за темным бором.И ваши слёзы видели в ночименя в Тарусе, что одно и то же.Нашли меня и долго прочь не шли.Чем сон нежней, тем пробужденье строже.Вот новый день, который вам пошлю —оповестить о сердца разрыванье,когда иду по снегу и по льдусквозь бор и бездну между мной и вами.Так я вхожу в Ладыжино. Простычерты красы и бедствия родного.О, тетя Маня, смилуйся, простименя за всё, за слово и не-слово.Прогорк твой лик, твой малый дом убог.Моих друзей и у тебя отняли.Всё слышу: «Не печалься, голубок».Да мочи в сердце меньше, чем печали.Окно во снег, икона, стол, скамья.Ад глаз моих за рукавом я прячу.«Ах, андел мой, желанная моя,не плачь, не сетуй».Сетую и плачу.27 февраля 1981Таруса