ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:

Какое впечатление произвело это письмо на Ривку, ни словами рассказать, ни пером написать нельзя.

Он любит! И с нею первой поделился тайной своего сердца! С тех пор как она узнала об этом, она вдвое сильнее полюбила Готлиба — именно за то, что он любит. Правда, если бы здесь, возле нее, находилась и жила эта девушка и со своей стороны любила его, Ривка непременно возненавидела бы ее, отравила бы ей жизнь за ее любовь!..

Проходил день за днем лихорадочного ожидания Ривка с превеликим трудом сдерживалась, чтобы не выдать Герману жгучей тайны. На ее счастье, через три дня Герман выехал в Борислав, где должен был пробыть два дня. Оставшись одна, Ривка почувствовала в доме какую-то тесноту, какую-то духоту, — ее кровь, словно кипяток, бурлила в жилах. Она вышла из дому. Стоял летний жаркий день. Огромный сад за домом так и манил к себе упоительной прохладой, темной зеленью, живым ароматом и легким, таинственным шёпотом листвы. Она невольно направилась туда. Садовники как раз в это время обрывали вишни и крупную спелую смородину. Два мальчугана с корзинками в руках стояли на тонких вишневых сучьях, одной рукой придерживаясь за ветви, а другой срывая спелые вишни А старый садовник собирал в большую корзину смородину, примостившись возле развесистого куста и поднимая ветку за веткой. Мальчуганы на дереве смеялись, шутили и разговаривали, а старик мурлыкал тихонько какую-то песню. Увидев барыню, он подошел к ней с поклоном, пожаловался, что вишни в этом году не уродились, но зато смородина хороша и к тому же в цене. Он отобрал несколько пригоршней самой спелой смородины, крупной, как чернослив, и попросил Ривку отведать. Она взяла ее в платочек. Тем временем мальчуганы слезли с дерева с полными корзинками. Спелые, сочные ягоды блестели на солнце, как драгоценные каменья; сквозь их тоненькую прозрачную кожицу просвечивало солнце, играло и переливало в червонном, винном настое, — казалось, вишни были налиты кровью. Мальчики нарвали темно-зеленых вишневых листьев, выстелили ими дно небольшого ящика и осторожно начали складывать в него вишни. Ривка стояла и глядела, впитывая в себя всеми порами тела приятную прохладу, сладостную сырость и свежесть сада и упоительный аромат только что сорванных вишен. Ей было хорошо и отрадно, как никогда. Она молчала.

И вдруг тихо-тихо, словно украдкой, скрипнула калитка, ведущая в сад со двора. Ривка оглянулась. Маленький, с измазанным лицом трубочист стоял в калитке, взглядом звал ее к себе. Она скорее полетела, чем пошла к нему.

— Пани, здесь для вас письмецо! — шепнул трубочист.

Ривка с большею, нежели обычно, дрожью взяла помятый незапечатанный конверт. Трубочист пустился было бежать прочь.

— Постой, постой! — закричала Ривка и, когда тот вернулся, высыпала ему в шапку полученную от садовника смородину.

Трубочист, обрадованный, побежал, жуя и глотая смородину, а Ривка пошла в свою спальню, дрожа всем телом, с громко бьющимся сердцем, заперлась, села на кушетку, отдышалась, чтобы успокоиться, и начала читать:

«Я видел ее! Господи, что за краса, что за лицо, что за очи! Меня тянуло к ней, я не мог сдержать себя. Она ехала в бричке куда-то на Задворное предместье, я встретился с нею неожиданно. И я сразу будто обезумел, — да, обезумел! Я бросился прямо к коням. Зачем, для чего — и сам не знаю. Я, кажется, хотел остановить бричку, чтобы расспросить ее, кто она. Но кони испугались меня и шарахнулись в сторону. Она вскрикнула, посмотрела на меня и побледнела. А я, уцепившись за бричку, волочился по дороге, по камням. Я не чувствовал боли в ногах, а только смотрел на нее. «Я люблю тебя! Кто ты?» крикнул я ей. Но вдруг обернулся кучер и ударил меня кнутовищем по голове так сильно, что я от боли отпустил бричку и упал посреди дороги. Бричка прогрохотала дальше. Она снова вскрикнула, оглянулась, — больше ничего не помню. Я, правда, вскочил еще на ноги, чтобы бежать за нею, но сделал только два шага — и снова упал. Мои ноги были изранены камнями, с них текла кровь, голова болела и опухла, — я чуть было не потерял сознание. Подошла женщина, дала мне воды, перевязала ноги, и я потащился домой. Лежу и пишу тебе. Достань на завтра и передай через трубочиста немного денег, десять ренских, — слышишь? Теперь возле меня чужие люди, могут догадаться…»

Ривка, не дочитав до конца, упала без сознания на кушетку.

VI

Это было вечером. Матий и Бенедя, возвратясь с работы, сидели молча в избе при тусклом свете небольшого ночника, в котором горел, шипел и трещал неочищенный бориславский воск. Бенедя всматривался в лежавший перед ним план, а Матий, сидя на маленьком табурете, чинил свои постолы [149] . Матий с того вечера, когда Мортко сказал ему, что «их дело кончено», был молчалив, как пришибленный. Бенедя хотя и не знал точно, что это за дело, все же очень жалел Матия и рад был бы помочь ему, но вместе с тем боялся расспрашивать его, чтобы не разбередить наболевших ран.

149

Постолы — род обуви.

Скрипнула дверь, и в избу вошел Андрусь Басараб.

— Дай боже час добрый! — сказал он.

— Дай боже здоровья! — ответил Матий, не поднимаясь с места и затягивая дратву.

Андрусь сел на лавке у окна и молчал, озираясь вокруг. Очевидно, он не знал, с чего начать разговор. Затем обратился к Бенеде:

— А что у тебя, побратим, слышно?

— Да вот, дело идет, — ответил Бенедя.

— Везет тебе что-то в нашем Бориславе, — сказал немного колко Андрусь. — Слышал я, слышал. Ты теперь большие деньги берешь на своей работе!

— По три ренских в день. Не слишком много для мастера, но для бедного помощника каменщика действительно достаточно. Надо будет кое-что послать матери, а остальное… ну да пусть уж об остальном поговорим после, когда все соберемся. Я думал сегодня о нашей доле…

— Ну, и что же вы надумали? — спросил Андрусь.

— Будем говорить об этом на собрании. А теперь постараемся как-нибудь развеселить побратима Матия. Смотрите, какой он стал нынче! Я уж и сам хотел поговорить с ним, да как видите, еще очень мало его знаю…

— А я, собственно, затем и пришел, — сказал Андрусь. — Побратим Матий, пора бы тебе рассказать нам, что за дело у тебя было с Мортком и почему оно тебя так беспокоит!

— Э-э, да что там рассказывать! — неохотно ответил Матий. — К чему говорить, если дело окончено? Теперь бесполезно говорить — не поможешь.

— Да кто знает, кто знает, окончено ли? — сказал Бенедя. — Говорите же, все-таки три головы скорее что-нибудь придумают, чем одна. Может быть, можно еще горю пособить. А если уж и на самом деле все пропало, то, даст бог, вам будет легче, если поделитесь с нами своим горем.

— Конечно, конечно, и я так говорю, — подтвердил Андрусь. — Ведь один человек дурень по сравнению с миром, обществом.

— Ой, верно, верно, побратим Андрусь, — ответил печально Матий, отложив в сторону оконченную работу и закурив трубку. — Может, от того и все зло, что человек дурень: привяжется к другому, а затем и мучается не только своим горем, но и горем ближнего! Да еще, правду тебе скажу, чужое горе сильнее терзает, чем свое. Так и у меня. Пускай будет по-вашему: расскажу вам, что за история со мной приключилась и какое у меня дело с Мортком…

Это было лет четырнадцать назад. Ровно пять лет спустя после моего прихода в этот проклятый Борислав. В то время здесь еще было все по-иному. Шахты только что появлялись, все вокруг еще похоже было на село, хотя и тогда уже наползло сюда разных пришлых людей, словно червей на падаль. То-то пекло здесь было, голубок, сущее пекло, даже вспомнить больно!

Зайды [150] увивались и гомонили возле каждой хаты, псами ластились к каждому хозяину, силком тащили в шинки, а то и прямо в хатах спаивали людей, по кусочку выдуривая землю. Чего я только не насмотрелся в ту пору, даже вспоминать больно! А как только собачьи дети обманут человека, высосут из него все, что можно высосать, — тогда на него же и набрасываются. Тогда он и пьяница, и лодырь, и хам, тогда его и из корчмы вышвыривают и из собственной хаты выгоняют. Страшно вспомнить, как издевались над людьми!

150

Зайдя — пришлый, захожий человек. Как только в Западной Украине была обнаружена нефть, в Борислав и Дрогобыч, в погоне за легкой наживой, хлынули стаи авантюристов, мелких и крупных хищников. Местное трудовое население прозвало их «зайдами».

Вот иду я однажды утром на работу, смотрю: улица полна людей, все сбились в кучу, шумят о чем-то, в толпе крик и плач, а рядом в небольшой, крытой соломой хате зайды уж хозяйничают, как у себя дома, вышвыривают на улицу все: миски, горшки, полки, сундук…

«Что здесь такое?» спрашиваю.

«Да вот, — отвечает один человек, — до чего довели проклятые бедного Максима. Обстоятельный был газда [151] что и говорить, а какой приветливый, обходительный…»

151

Газда — хозяин

«Ну, и что же с ним случилось?»

«А ты не видишь разве? — отвечает человек. — Выдурили у него землю, скот прожил, а нынче вот пришли, да и выгнали его из хаты: говорят, что она теперь ихняя, что они ее купили. Максим крик поднял, а им хоть бы что. Он бросился в драку, а они, как грачи, слетелись в одну минуту, да и давай бить бедного Максима. Поднялся крик, начали сбегаться и наши люди и едва вырвали Максима из вражьих рук. А он, окровавленный, страшный, как закричит: «Люди добрые, вы видите, что тут делается! Чего стоите? Вы думаете, что они со мной только так? И с вами будет то же самое! Идите, берите, что у кого есть, — топоры, цепы, косы, берите и гоните этих мерзавцев из села! Они вас съедят живьем, как меня съели!» Люди смотрят на него, стоят, переговариваются… Вдруг один зайда — тот, который только что выглядывал из окна — схватил камень, да и трах Максима по голове! Тот, с места не сойдя, запрокинулся, только захрипел: «Люди добрые, не дайте моему дитю погибнуть! Я умираю!»…»

Поделиться с друзьями: