1А меж тем той пасхальной пороюслух прошел из барака в барак,как один бригадир Бетонстрояпо женитьбе попался впросак.Вот приехала к парню на стройкута зазноба, что в сердце живет,а у парня гармошка да койка —все имение, весь обиход.Нет ни чашки, ни ложки, ни плошки,по-хозяйски сказать, ни шиша!Да и девка — не клад по одежке,но сама по себе хороша...Слух — не диво. Но словно бы радидел каких да картежной игрыкак поперли к нам (в гости к бригаде!)со всего околотка шабры.Бьем тузами носы вместо кона,байки баем до самого сна.По причине сухого закона,как монахи, поем без вина.Словно парни, по таинству чести,вспомнив милок, столь дивных вдали,при чужой ненаглядной невестепосиделки себе завели.Пусть сама никому не знакома,и Любаве никто не знаком,но сияет она, как икона,с деревянным в сей миг языком.Только искоса глянет на лица,не дыша запечатанным ртом,слово лишнее молвить боится,песню спеть, посидеть за столом.То зардеется, то побледнеет,в клеть пойдет — повернется назад,чтоб тайком не смеялись над неюза чудной боровлянский наряд.Ну а гости кряхтят от старанья,кабы девку с незримым венцомне смутить, не спугнуть, не поранитьжадным взглядом да острым словцом.Как посмеешь тут гостю любомууказать от ворот поворот!По полям, по Любовям, по домуистомился мой кровный народ.Кто здесь главный, не ведаю сам я:парни тут — словно рыба в воде,заплывают и дядьки с усами,а без дедов нет жизни нигде.Вот заходит такой бородатыйстаричище, в саженную высь:— Кто надумал жениться, робяты?Покажись!..Я смеюсь: мол, юродствует старый...А старик до суровости строг:— На-ко, внук, — говорит, — вместо дарана хозяюшкин стол... образок!..И торжественный не понарошку,непонятный, как бог Саваоф,подает деревянную ложку,золоченую, райских цветов.Ох, и ложка... Мастацкой обточки!Будто в масле на вид и на вкус...И на донце — в тройном ободочке,как сердечко, карминовый туз.А зачем она мне, грамотею,кто от личного скарба отвык!Но души моей не разумея,хвалит дар свой настырный старик...По законам бурлацкого рода,будто сытости вечный залог,эту снасть при закладке заводастарый с Волги в котомке берег.Быть ей, стало быть, чьей-то обновой,раз владетелю ейному тутв постройковой рабочей столовойложку прямо во щах подают.— А покамест и чурка сгодится,старый быт хошь и гоним во гроб,а твоей, — говорит, — молодиценовый быт не припас Церабкоп...А взаправду, у нашего бытастолько было помех и прорех...И в обед в заведеньях Нарпиталожек нам не хватало на всех.Но рукою не тронув покудаложку — бывший бурлацкий кумир,злюсь: — На черта мне эта посуда?Не босяк же я, а бригадир!..Аж старик заморгал, как спросонок,будто впрямь удивляясь тому.— Ишь ты, значит, какая персона!Ну и ладно. А спесь ни к чему...Это баре, мол, были спесивы,ели-пили на наши рубли,управляли казною России,нам на ложки сберечь не могли...А теперича съехались к папам,чтоб задать нам по-римски «капут».Ну и мы, мужики, не культяпы,пусть они там без нас проживут...Сам запыхался со смеху старый,гости с хохотом сбились в проход,и Любава платочек достала,прикрывая разинутый рот.Кто-то сбоку мне шепчет с укором:— Что ты, милай... Примай, не гордись.То ж старшой наш... тот самый, который...Землекоп... Мировой рекордист......Ни во что моей власти не ставя,с той вечерки сбесились шабры,как по сговору, прямо Любавевсякий хлам волокут как дары.То портняжьи, то прочие снасти,чугунок, сковородку, поднос.Даже кошечку дымчатой мастинезнакомый татарин принес.Ожила, оснастилась каморкадля покоя, еды и питья...Столик, тумбочка, синяя шторка —все хозяйкино, только не я.2Поутру, с цеховой разнарядкизамечаю без всяких обид,как меня в любопытной приглядкечуть не всяк разглядеть норовит.Видно, слух донесло и досюда,а легко разве, чуя, в чем суть,перелетному, вольному людуна того чудака не взглянуть,что, в душе оказавшись тихоней,перед девкой в любовном плену,в самом что ни на есть Вавилоне,сам завел себе чалку — жену.Я-то жизнь разумею толковей,но и то удивляюсь порой:вроде правда, что сердцем прикованко всему, что сработано мной.И шагаю с бригадой по цеху,долг приняв на себя за двоих...А ведь домна мне вовсе не к спеху,денег надо не больше других...В самый полдень (мне это не ново),работяг проводив на обед,по внезапному, срочному зовуприхожу в цеховой комитет.На железном (из сейфа) престолеждет меня председатель один.— Чем, герой, — говорит, — недоволен,чем цехком тебе не угодил?Дескать, друг ты, а совести нету,как безродный, женился тайком.Даже мне не шепнул по секрету,не чужие же — штаб да цехком!..Ну и я называю причину:— Вы ж начальник?! И свой да не свой...— Так суди, — говорит, — не по чину,чин — что бляха, а я — горновой!Как отмаемся, выстроим домну,сам сбегу из чинов на завод.А покамест и мне, горновому,в этом чине хватает забот...И вручает на бланке со штампом,чьим — не в счет, но законным вполне,от ударного нашего штабав честь женитьбы приветствие мне.А в придачу в конверте казенномсо следами рябых штемпелейцелых три промтоварных талонас хлебной карточкой — женке моей.— И живи, — говорит, — здесь хоть вечнос жинкой под боком, как господин.Хлебом-солью тебя обеспечим,в первом доме квартиру дадим...Лишь помыслил я с горькой досадырассказать про Любавину блажь.— Все, — смеется, — спасиба не надо,домне скажешь... бетоном отдашь!..А на зорьке с последним обходомшел прораб, наказал по пути:— Вы, егоровцы, всем своим взводомне забудьте к кассиру зайти...Наш кассир, уважаемый дядя,не великий, но праздничный чин.— Снова премия вашей бригаде, —говорит, — за ударный почин!..«За удалый!» — мне чудится ныне.Все же дивно и радостно нам,что на совесть за всё награднымиплатит город крестьянским сынам.3Вышла снова Любава под солнцекрепостям Церабкопа на страхс целой пачкой бумажных червонцев,в полной силе, при всех козырях...А к закату сносилась та сила...Отдает мне Любава отчет:— За червонец баретки купила,по печатям гляди: «Скороход»!Три червонца сгубила на ситцы,а к чему столь — самой невдомек:без портнихи тем ситцам не шиться,без пошиву — какой от них прок?..Хватит на год мне мамкиной юбки,по фасону сойдет, мол, за клеш.А червонцы свои... от покупки,все шешнадцать, бери, коли хошь...И случился меж нами при этомобязательный, как понятой,добрый друг с непременным советом,говорит: — А базар-то на что?Сам своди свою гостью Любаву,а уж там, хоть и втридорога,всякой справы по женскому нраву —как в Парижах. Была бы деньга...Не бывал я в таком обороте,не манил меня редкий товар.Только, если Любава не против,мне не страшно... Базар так базар!А назавтра, обед свой отставив,от бригады налево кругом,как рванул я из цеха к Любаве,и к базару... С Любавой. Бегом.В самом деле, у нас втихомолку,на плешивом бугре городском,не базар — а сама барахолказавелась, как в Париже каком.Тут пропойцы шикуют в загуле,рыщут воры и к каждому льнут,казачье русской горькой торгует,старушонки кресты продают.Козыряя вестями от бога,ворожейки войною грозят...Мне бы плюнуть на всю эту поганьда шагать без оглядки назад.Но Любава, не пробуя брода,так и лезет сама в быстрину,в толчее барахольного сбродазаприметив приманку одну.И, боясь, что товар перехватят,к самой цели пробившись плечом,смотрит девка... Действительно — платье.Синеморевое... — А почем?..У торговки в зубах папироса.На товаре — печатный ярлык.— Сто рублей! — говорит. — Без запроса.Высший сорт! Крепдешин электрик!Ну, видать, крепдешин — не дерюга,этот может раздеть догола...У Любавы на миг, как с испуга,даже кровь от лица отлила.Да и я во внезапном запалетак и брякнул по правде своей:— Вы, чай, тетя, горбом не знавали,сколько тянут они, сто рублей?!А торговка орет мне публично:— Брось, мужик, не мильтон ты, не поп.Грошей жалко на шик заграничный,хрен с тобою... Катись в Церабкоп!..Как послушал я теткины толки,дал ей сдачи... До слова. Самой.Как мужик. И пошел с барахолкиснова в цех. И Любава за мной.Шла попутно Любава геройски,тем же гневом в согласье горя...А на главном крутом перекрестке:— Слышь, Егор, — говорит, — а ведь зря!Зря добром-то побрезгали вроде,в том бы платье, видать по цене,на любом вечеру при народене зазорно чьей хочешь жене...Чуть взметнула Любава ресницы,а глаза словно горем полны:— Может, мне, — говорит, — воротиться,сторговаться бы за полцены!..Душу, что ли, прошибла вдруг жалость,захлестнув неизбывной волной,что Любава мне въявь показаласьмалой девочкой, кровно родной...— Покупай да носи на здоровье.Ста рублей, — говорю, — не жалей,я такой, что и тыщу зароблю,так ведь ты мне дороже рублей!..В тот момент на взволнованной ноте,обрывая обеденный срок,новый мир призывая к работе,заиграл над землею гудок.И бежал я взаправду как битый,шаг меняя на полную рысь,только крикнул Любаве: — Гляди там,первым делом — жулья берегись!..
Глава четвертая
1Сдав бригадный отчет за неделю,поздней ночью вернувшись домой,не нашел я порожней постелидля себя, как назло, ни одной...Спит Любава живой царь-девицейв заповедном, запретном углу.На фуфайку да две рукавицылег и я на тесовом полу.Только спать бы скорее да спать бы, —сам твержу про себя, — как-нибудьдоживешь, дорогой, и до свадьбы,лишь бы только в секунду заснуть"...Пусть окошки огнем заливая,о простенки гремя, как прибой,ночь гремливая, ночь зореваяполыхает до звезд над тобой.Пусть под ухом глубоко-глубоко,будто гулом железа хвалясь,то затихнет, то вздрогнет под боком,возле сердца планета Земля.Пусть рабочею ночью весенней,глуби гор аммонитом дробя,богатырское землетрясеньебудто в зыбке колышет тебя...Ходит возле да около дрема,нет ей, дреме, ни счету, ни мер...2Раным-рано, за час до подъема,в дверь вбегает прорабский курьер.И зовет, будто в бой наряжая:— Кто живой? Выходи наперед!Спите, как господа, горожане,а на город-то буря идет!..Мы, насилу глаза размыкая,встали, как во хмелю, ото сна.Это что, мол, за пакость такая!..Где тут буря? Откуда она?А курьер усмехается вроде:— Сам покамест не виделся с ней.Буря где-то у полюса бродит,а придет ли? Начальству видней.По случаю распутной погодыдан вам строгий приказ, мужики:день да вечер — на сон да на отдых,а к полуночи — все как в штыки!..И пошел наш будильник по светус легким сердцем... А нам каково?Сна уж нету, спокоя уж нету,впереди словно бой роковой!И Любава, глазища не щуря,смотрит с ужасом в полую дверь,дескать: «Буря идет... Будет буря!Как же жить-то! Что делать теперь?..»Подобрался я к ней исподтиха,взял в полон да прихлынул плечом:— Да не будь ты, — прошу, — воробьихой,буря — сила, а нам нипочем.Словом, вот что, гражданка жилица:нынче, в самый досужливый день,первым делом желаю жениться,хватит тень наводить на плетень!..А денек, подсиненный лазурью,разгорался во весь окоем...Не почуяв далекую бурю,я почти что забыл про нее.И спокойно шепчу по секретусамым ярым читакам газет:«Как, мол, братцы, пройти к горсовету?»А они мне: — А где горсовет?..Где... Ну где?.. И тогда, наудачу,весь зардевшись со щек до волос,всем жильцам задаю, как задачу,свой, как чох, неотложный вопрос....Управленья, конторы, цехкомы,всякий, вроде казенного, домтут нам с чистых порогов знакомы,наземь ставлены личным трудом.Но никто еще, видно, покудагорсовету не ладил палатв нашем будущем городе чуда,сбитом наспех на таборный лад.И, никак не добившись ответа,вдоль по вольной молве, на авось,под венец городского Советамне Любаву вести довелось....Вот и топаем к солнышку прямо,по дорожке, ближайшей на вид.Справа горных белков панорама,слева залпами рудник гремит.А вкруг нас, как на вечном биваке,без границ, вперемежку, вразбродто дорогу заступят бараки,то постройка во весь разворот.Ни былинки, ни дерну, ни настана земле беспощадных работ,развороченной, дымной, громастой,чуть окованной в утрешний лед.Даже голос пропал у Любавыот такой прямиковой ходьбычерез насыпи, рельсы, канавы,сквозь колючую сеть горотьбы.А вдогонку грохочут составы,искры сыплются, мчатся свистки...Даже слезы в глазах у Любавы,жилки бьются в тугие виски.Каждый встречный, любой поперечныйотойдет да оглянется вдруг,а спросить о причине сердечнойвторопях никому недосуг.Нет покудова городу дела,что его коренному жильцухолостяцкая жизнь надоела,а невеста желает к венцу.И шагает за мной, как слепая,будто тень моя, с правой руки,о каменья подметки сшибая,растеряв на ходу каблуки...Шли да шли мы, и даже светилоподступающей буре назлогрязь отпарило, раззолотило,огоньками ручьи подожгло.Будто с круглой сироткою ласков,сам Любаву, жалея до слез,через все восемнадцать участковя бы с музыкой в сердце понес...Но подолом тряхнув, будто пава,юбку-клеш до колен заголя:— Благодарствую! — молвит Любава, —Нахлебалася я киселя.Целый день, хоть и плачем, а скачемс кочки в яму, то взад, то вперед.Чем не свадьба! Не хуже собачьей...А тебя и конфуз не берет!..Бога, что ли, я чем прогневила,что на крайний мой девичий часмать родная не благословила,друг сердешный коня не припас.Хоть убей, — говорит, — а не станускороходы трепать ни за грошпо цыганскому вашему стану,где и загса с огнем не найдешь!..И шумела, себя ублажая,чтоб по-бабьи хоть душу отвесть,вся — моя и до злости чужая,без подвоха — Любава, как есть...— Ну, — прошу я, — шагнем понемногу,за тебя, как за краденый плод,сам отвечу и черту и богу,а до загса — язык доведет...Вот Любава сперва замолчала,а потом, как с верхушки земли,огляделась... И, словно сначала,вслед за солнышком шли мы да шли...3Меж бараков, в тесовой времянке,не имущей державных примет —ни крыльца, ни парадной осанки, —отыскался он, наш горсовет.Не отесан фасад безоконный,но в двери, опершись на косяк,вьется гербовый, самый законный,будто с ленинской подписью, стяг.Видно, есть в нем великая сила,свыше прочих душевная власть,что Любава язык прикусила,вся растрогавшись, чуть не крестясь,позабыв о маманьке и боге,покорясь только мне одному...И встречает нас дед одноногий,будто главный в казенном дому.Как солдат, не сымая с макушкишлем суконный с багровой звездой,отдал честь моей смирной подружке,усадил возле бака с водой.И сказал инвалид: — Торопыги,незавидные ваши дела...Под замками гражданские книги,домна всех писарей забрала...Я-то сразу, при входе заметивголый строй безработных столов,молча стал у порога в Совете,всё, как есть, понимая без слов.Но Любава, признав за обидунепонятную чью-то страду:— Не распишут, — клянется, — не выйду!С места, лопни глаза, не сойду!Нас не ждут, мол, ни сваты, ни кони,дом родимый — за тысячу верст...Только дед — костыли под ладони,подымает себя во весь рост:дескать, все-то мы, дочка, не дома,тут без свадеб по горло хлопот...Нынче наше величество Домнагорожанам дыхнуть не дает.Кто хозяин ей, тот и работник,а тому, кто хозяйствовать рад,днем субботник и ночью субботник,всю неделю — субботы подряд.Сами гляньте, что долы, что горы,где ни ступишь — то вал, то окоп...Вроде город наш вовсе не город,а насквозь — мировой Перекоп!— И прошу, — говорит, — откровенно,извиняйте в расстройстве такомнаш, ни штатский пока, ни военный,охраняемый мной исполком!..Мы с Любавой глядим и не дышим:востроглазый, бровастый, седой,дед упарился, сдвинул повышестарый шлем с широченной звездой.Сел за стол и, чуток успокоясь:— Раз печать, — говорит, — под замком,то и жить вам до свадьбы на совесть!Совесть — тоже гражданский закон.Домну пустим — все праздники справим,и на нонешнем фронте своемвсех пропишем, поженим, проздравим,на домашний манер заживем...4Может, вправду подумавши здраво,зряшной клятвы своей супротив,взадпятки отступила Любава,за фуфайку меня ухватив.А на воле — теплынь, как в июле,хоть и солнце пошло под уклон,хоть и ветры крест-накрест подули,весь пустырь обратился в затон.Ходим-ищем по камушкам сушу,прошлогодний чилижник, межу...Только вдруг: — А постой, дорогуша!Стой, счастливая, — правду скажу...Через топь, словно ждать нас не в силах,нам с Любавою наперехлестпрет цыганка в горняцких бахилах,подобравши подол, будто хвост.Подступила. Взглянула разочекна девичью ладонь на ветру:— Плюнь ты мне, — говорит, — прямо в очи,ежли я тебе, лебедь, совру...А цыганские очи — глазища!Бровь любая — стойком, как дуга.И на шее, черней голенища, —белокаменные жемчуга...И действительно, все, что бывало,словно высмотрев из-за угла,про Любавину жизнь рассказала,поименно меня назвала.«Вот уж, — думаю, — точно — акула!»А она, заступив нам пути,с форсом лапу ко мне протянула:— Ручку, бархатный, позолоти...Тут Любава без всякого торгацелый рубль выдает на расчет.Аж гадалка визжит от восторга,в тайный храм нас куда-то зовет:— Раз невеста твоя не скупая,сей же час, даже в этом аду,золотые венцы откопаю,не попа — архирея найду...И Любава, похоже, что рада,даже мне задает, как урок:— Вот он, бог-то! Гляди-ка, взаправду,по-цыгански, а все же помог...Сам крещеный, чего уж стыдиться, —не крестясь, не садился за стол, —не приметил я точной границы,той, где в мир городской перешел.Где и сам, по людскому примеру,разуверясь в исконном святом,потерял деревенскую верувместе с отчим нательным крестом.Словом, жизнью ученый немного,не силен я в речах перед тем,кто порой заикнется про богапо душевной своей немоте.Но карал бы я строгого строже,становясь добровольно судьей,всех торговцев заведомой ложью,золотыми венцами ее......И с Любавой не мысля браниться,приглашаю цыганку баском:— А зайдем-ка сперва, мастерица,в наш Совет городской... В ис-пол-ком!Сразу, будто подвох обнаружив,по-сорочьи, с опаской живя,как метнулась от нас через лужиразъяренная ворожея,посулив мне без дна и покрышкив преисподней последний этаж,говорит: — За партейную книжкубога продал, а нас не продашь...А Любава мне: — Турок ты, что ли?Ошалел от большого ума.Если брак тебе горше неволи,так найду Боровлянку... Сама!..Злоба рот у ней перекосила,бороздой пролегла меж бровей...Сроду девки такой некрасивойне знавал я в Любаве своей.И отрезал я начисто разом:— Перед городом, перед людьмиэтой божьей кулацкой заразойне позорь ты меня, не срами!Ничего мне, Любава, не жалко,лишь бы стала ты самой баской,задушевной моей горожанкой,а не этакой бабой-ягой.Не к лицу тебе страсти старушьи,божьи крести — церковная масть...У Любавы не токмо что уши,шея вся багрецом залилась.Ветровая остуда крепчала...Растеряв золотое тепло,без зари, не доплыв до причала,солнце в бурую тучу слегло.
Глава пятая
1Словно в осени, зябкой и хмарной,остудившей денек под конец,встал слепой голобокой казармойперед нами бригадный дворец.А куда нам деваться?! Заходим.В тот же миг, как от молнии, вблизьна барачном крутом небосводевсе наличные лампы зажглись.И, кольцом обступив нас с Любавой,с красным знаменем, длинным до пят,все барачное братство оравойсобралось, ну как есть, на парад.Первый друг мой, земляк и напарник,прямо в нас весь секрет разрядил:— Поздравляем со свадьбой ударной,с милой женкой тебя, бригадир!А тебе, мол, товарищ супруга,всей бригадой, как в доме своем,своего драгоценного другапод защиту твою отдаем.Береги от хворобы и скуки,ничего от него не таи...Взял холодные девичьи рукии вложил их в ладони мои.Что тут скажешь? И, словно немая,по моей ли, бригадной вине,наш безбожный венец принимая,вся приникла Любава ко мне.Вольной грудью вздохнула усталои, заплакав по-бабьему, всласть,обняла меня, расцеловала.Обряжать себя в клеть подалась.Шла сквозь тихий, улыбчивый, бравый,потрясенный событием строй.И сияли глаза у Любавыпросветленной от слез красотой.Разом дрогнуло племя мужичье...В тесноте коммунальных широт,перед женским извечным величьемрасступился, раздался народ.И открылись от самого входа,вдоль барака, до дальней стенына сосновых подножных колодах,будто свадебный стол, топчаны.Каждый сверху газетой украшен,а на тех скатертях по три в рядмиски с воблой, с гороховой кашей,миски с кислой капустой стоят.И на диво незваным и званым,посередке стола, поперек —два ведра настоящей сметаны,высший наш сверхударный паек.Все спроворено, слажено, сбито.Ночь на подступах. Мешкать нельзя.Занимая места, домовитона тесины мостятся друзья.Только сам я кручусь вхолостую,жениховской тревогой смешон...А невестино кресло пустует,кресло, сбитое к свадьбе, как трон.Сам не свой, от волненья дурея,через пять или десять минут,дверь каморки трясу я: — Быстрее!Спишь там, что ли, а люди-то ждут...Раскраснелась Любава, вспотела:— Что ты, миленький, я ж не таю.Еле-еле на гольное телонатянула обновку свою...Верно. Из-под материи синейвыпирает вся девичья стать.Надо ж было страшенную силу,чтоб себя в тот силок запихать.Ну и пусть недомерка обнова.Все свои, не дурак ни один.Раз невеста на выход готова,я спокоен: — Не бойсь, выходи!Пальцы в пальцах под грудью смыкая,затянувшись, подобно узлу,не сгибаясь, как фря городская,заявилась Любава к столу.Брошь на вороте, платье в обтяжку,шелк обжал ее, как наголо.Только видно, что дышится тяжко,груди дыбом, а плечи свело.Парни взглядов с обновы не сводят,может, зря мне не по сердцу он,этот, вроде не русский по моде,лягушачий, буржуйский фасон.Но, как должно заправдашным людям(мы ж не бабы, лишь родичи им),ни о ком по одежде не судим,никому, даже мертвым, не льстим.Мы Любаву на трон посадили,дескать, царствуй, владей насовсем,правь судьбою по нашему стилю...Рядом я на скамеечке сел.Мой земляк, закоперщик веселья,как артист, разыграв колдуна,четверть русского горького зельядостает из-за шторки с окна.И пошла она, легше баклажки,вдоль застолья, вливая тот меднам с Любавою в чайные чашки,остальным — по глотку, прямо в рот.Поднялась тут застолица наша,взяв невесту под строгий догляд,чашку с водкой подносят, как чашу:— Как ни горько, уважь нас... — велят.К доброй свадьбе винцо как приправа.Враз, единым глотком, не дышапей, рабочая женка, Любава,деревенская наша душа!..2Хоть досталась нам самая малостьдорогого (с базара!) винца,в каждом сердце оно разыгралось,хмурь свело у Любавы с лица.В честь верховной невестиной властикто сумел, не жалеючи сил,перед нею талантами хвастал,песни пел, до упаду смешил.И в момент разобравши оснасткуоголенного пиром стола,так пустились бетонщики в пляску,что Любава аж с трона сошла.В гармониста метнула запевкойи молчком, на секунду застыв,в шелк закованной, каменной девкойпоплыла под заветный мотив.Будто выбрала девка дорогуи плывет, не тужа ни о чем,ни единою жилкой не дрогнув,не качнув ни единым плечом.Плясуны от одышки посели,три гармони вступило в игру,а Любава плывет перед всеми,одинешенька, как на юру.Все зазывчивей, круче, удалейвьется-бьется подгорный мотив.Будто ветры Любаву обжали,а с тропинки никак не сойти.А когда, подголосков добавив,пять гармоней ударило в лад,охнув, лихо рванулась Любавав самый тот вихревой перехват.Дробь-чечетку отбила отважно,руки за спину, стан распрямив,так, что треснул вразлет, как бумажный,на груди крепдешиновый лиф.И открылся без всякой загадкичерный крестик, как червь-лиходей,притаившийся в самом распадкечуть раскосых девичьих грудей.Между тем нестерпимым накаломлампы вспыхнули, будто на взрыв,и Любава, как статуя, встала,под ладошками глазоньки скрыв.Частой дробью, каленым горохом,сотрясая барачный каркас,лютый сивер по стеклам загрохал.Крышу словно бы снес. Свет погас.Сразу требуя нашей подмоги,как машина, застопорив ход,взвыл гудками пожарной тревогинаш хозяин, товарищ завод.Все друзья деликатно примолкли,ждут меня, обжимая порог.Я Любаву довел до каморки,самоделку-коптилку зажег.И шутя распростился, как рыцарь:— Ну, жена, не ругай мужика.Видно, нашему брату женитьсятрудно. Правда, что ночь коротка...3В чистый ливень плывем, как ерши, мыдруг за дружкой, в пожар — так в пожар.Две взаправду пожарных машинынакрывают нас заревом фар.Кто-то грозный — видать, что начальник,хриплым басом из ветра и мглы:— Чья бригада? — кричит. Отвечаем.— Вас и надо. Садитесь, орлы!..Уцепившись за снасть как попало,сквозь стихию неслись мы стремглав.Буря дух на лету вышибала,а сшибить никого не смогла.Между гор, у горняцкого клубашибко людно, хоть каждый измок,хлещет музыка в радиотрубы,ровным ходом токует движок.А над входом не то что сухие —раскаленные буквы горят:«Главный штаб по борьбе со стихией».— Вот те на! — мужики говорят. —Против силы небес что мы значимс деревенским рассудком своим?Так ведь наше-то дело телячье:где укажут, на том и стоим...Было так: по гудкам норовистым,без приказа, как вольная рать,двести душ городских коммунистоввышли город от бури спасать.Прямо к штабу нежданным резервом(нам-то было сперва невдогад)вышел наш городской самый первыйгосударственный штат. Аппарат!Те, покамест безвестные люди,без квартир, без семей, без контор:исполкомовцы, банковцы, судьи,вся милиция, сам прокурор.Кто по-нашенски в городе новом,признавая всему свой черед,жил монахом и верил сурово:— Город будет, лишь был бы завод!..Вот стоит она, вся партбригада...Локоть к локтю. Любой — будто гвоздь,работяга особого склада,доброволец — не наймит, не гость.В старых кожанках, кожа которыхпропиталась горючим насквозь,видно, что мотористы, монтеры,слесаря... Не чиновная кость!А в подмогу им, как для резону,в штурмовой аварийный отрядотрядил постройком пять сезонныхнаших самых ударных бригад.Всей подвластною штабу вселенной,нашим небом и материкомведал нынче наш первый военныйгородской комиссар. Военком!Поначалу велели нам слиться,а потом развели по звену.Беспартийные или партийцы —все смешались в команду одну.Я и сам, по-ребячьи завистливк тем, что сами ковали металл,возле двух москвичей-металлистоврядовым работягою стал.Нахлобучив пожарные каски —их-то впрок навезли нам полно(от огня и воды заодно), —на объекты, посты и участкиза звеном полетело звено.Не сдалась нам стихия на милостьлавой ливня, то снега, то льдав цеховые твердыни ломилась,мачты гнула, рвала провода.Ну а мы, как в сплошном буревале,каждый столб, что по крепости дюж,подымали, в железо ковали,чтоб тянул свой ответственный гуж.Не простым, а партийным стараньем,хоть и хвастаться нам не с руки,вновь зажгли мы предутренней раньювсе погасшие в ночь огоньки.Словно здесь в откровенье высокоммы нашли ту державную ось,и строительство, вздрогнув под током,как исправный мотор, завелось.Шибче всяких небесных механикзагремела людская страда.Звезды славы зажглись над цехами,поминутно пошли поезда.Будто выпала нам, как награда,аварийная та маета.Звеньевой наш ликует: — Порядок!Мы глядим и твердим: — Красота!Лишь к полудню, с разрухою сладив,истомленный, голодный с утра,в полном, трепанном бурей, парадевозле штаба слетелся отряд.И тотчас же со снежною манной,цепи гор сотрясая окрест,чисто бешеный, вал ураганныйвновь сорвался на землю с небес.Даже наш рекордист знаменитыйподнял к небу мосластый кулак:— Коли есть ты, так ты же вредитель —барин, белый гвардеец, кулак!..Встал на камень, по-воински скроен,с виду молод, по голосу стар,руку правую вскинул над строем,сам начштаба и сам комиссар.Поспасибовал всем за отвагуи вовсю рубанул пополам:— Коммунисты, от штаба ни шагу,беспартийных прошу по домам!Вам, орлы, надлежит пообедать,обсушиться, согреться, уснуть.А уж мы достоим до победы,в том-де наша партийная суть...Мужики, как ерши, промолчали,а один трепыхнулся, как еж:— Ты пошто же, товарищ начальник,нас, как на смех, орлами зовешь?..А другой, бригадир с Коксохима,что стоял у меня за спиной,мысля будто мозгами моими,будто мучаясь болью одной,говорит: — Разве мыслимо это:в сей момент да уйти на обед!Если нет у меня партбилета,так и совести, стало быть, нет?!Или мы городскими не стали,или нам эта честь не дана!Коммунисты пущай хоть из стали,ну а мы из чего? Из бревна?То ли кости у нас не такие,то ли в жилах не кровь, а вода?До победы над вечной стихиейне уйду, — говорит, — никуда!..А сосед мой воркует под ухо:— Пусть. Была бы оказана честь...Головой постоим... А краюха,ну горбушка — у каждого есть...Слез начальник с магнитного камня,чудо-камушка здешних пород,лишь развел с удивленьем руками:дескать, кто вас, деревню, поймет...А партийцы... Смеются партийцы:— Что, начальство? Не держит магнит?Кто орел, — говорят, — кто синица,каждый тут самолично решит!Мировая, — толкуют, — пехота,нашей марки народ — железняк!..А кому воевать неохота —пусть, мол, к богу уходит в барак......Будто шепчет мне тайно Любава:«Девкин муж. Боровлянкин ты зять,не дано тебе господом правабрачной ночкой от женки бежать.Зря форсишь, паря, чином рабочим,да и буря — совсем не война,да и сам уж не ровня ты прочим,коли ждет тебя дома жена...»Может, песни поет, может, плачето деревне в бараке пустом......Царь-девица из байки ребячьей,горожанка с нательным крестом.Шибко стыдно за женку мне стало,раз отныне — всерьез, как в бою, —душу партия в нас понимала,принимала нас в долю свою.4Истоптав до победы обутки,искурив до крупинки табак,в поздний час, в аккурат через суткиворотилась бригада в барак....Стены целы. Целехоньки окна.Все как было. И клетка цела.Даже кровля ничуть не промокла.А Любаву — как буря смела.Обездолилась клеть без Любавы,оголились четыре угла —ни домашней хозяйкиной справы,ни уюта того, ни тепла.А под голой казенной кроватью,словно дар, возвращенный назад, —сторублевое драное платье,подвенечный базарный наряд.Да под веником, с мусором вместе,объявился, как червь по весне,черный, потом изъеденный крестикна разорванной девкой тесьме.Ту тесьму, как змеюку без жала,хоть была она очень мала,вся бригада в руках подержала,будто пробу на прочность дала:— Крепко рвет твоя женка недаром,не воротишь, страдай — не страдай...Век такой! Молодым... да и старымнету зверя страшнее стыда.В этот — зримый глазами героев,нареченный Решающим год,выше нашего Магнитострояв мире не было горных высот.Будто с поля великого боя,не сводя настороженных глаз,с первой самой пристрастной любовьювся Россия глядела на нас.
1958-1962
ЛЕСНИК
из поэмы «Аленушка»
Ой, стоят леса сыр-дремучие,выше лету стоят вороньего,ниже лету стоят орлиного.Как медведь пойдет — елка сломится,старый волк пойдет — хрустнет косточка,а пойдет лиса-землянишница —тишина кругом высока, густа.....В тех сырых лесах дремучихльется речка тыщу лет,и стоит над самой кручейЧерноборский сельсовет.А отсюда с давних поршла дорога в Черный бор.Дальше в лес — помене ветра,дальше в бор — поболе дров.На тридцатом километрежил да был лесник Крылов.Николай Ильич Крылов —черноборский зверолов.До сих пор Крылову снится,как в дивизии служил,возле Волги за Царицынчудом жизнь не положил.Отгремели все сраженья,и пришел он в край роднойвесь в военном снаряженье,в шапке с красною звездой.Год за годом мирно прожил,полушубки черной кожииз конторы получал,но военную одежуне снимал Крылов с плеча.Где протрется — залатает,латку к латке ниткой шьет,но одежа фронтоваяизносилась в свой черед...И остались у солдатаот походной справы тойремень вечный, рубцеватый,шапка с красною звездой.Шапка пулями пробита,шапка ливнями промыта,шапка возраста не знает:был у смушки сизый цвет —смушка по лесу летает,а на шапке смушки нет.На спине Крылова несконь каурый, уши врозь.Конь печатает подковына песке в неровный ряд.Слева бродит шум сосновый,справа елки говорят.Едет, в качке приседая,упираясь в стремена,из-под шапки чуб спадает,а на чубе — седина.Седина летит, как иней,прямо в синий левый глаз.Был и правый тоже синий,да от пули глаз погас.Сжата кожаная курткав перекрестные ремни....Дремлет старый конь-каурка,спотыкается о пни.Так с винтовкой в годы мираедет воин по лесам,сам себе за командира,сам товарищ комиссар.По чаще, по лесосекампроезжает, лес храняот лихого человека,от злодейского огня.Озирает по порядкувсе тропинки и кусты...Словно спят бойцы с устаткуот походной маеты.В жажде спят, забыв про фляги,не прикрыв ничем голов...И хранит заснувший лагерьНиколай Ильич Крылов.
1936
КАНУН
поэма
«1 день остался до пуска домны».Газета «Магнитогорский рабочий»,30 сентября 1931 годаБог, как выдумка, выжил из моды.Я и сам — гражданин без креста —позабыл, что считаем мы годыс рождества Иисуса Христа.Ныне, веруя истою веройв труд и правду, в закон и еду,как строитель, особою меройисчисление жизни веду.Не за день или час — за минутугоризонт раздавался слегка,мы чуток вырастали как будто,за два года пройдя сквозь века:Земляной, Деревянный, Бетонный...И уже замирает душа,как загрохал над первою домнойзавершающий век Монтажа.Он зиял перед нами разрезомтайных стоков для огненных рек,крыл железом, мостил их железоми клепал их в железо навек.В кожушке броневого закалапятым, праздничным веком Литьяна глазах по часам вырасталаДомна-матушка, юность моя,не кренясь от сварного убора,тягой в добрые тысячи тонн...Знать, под стать ей земная опора —нашей вечной закваски бетон!И теперь в ожидании строгомкрасной даты, немыслимой встарь,рождеством чугуна, а не богажил единственный наш календарь.Жил, как молния, точный и срочный,озаряя весь мир и судьбу,даже днем электрической строчкойпламенея у домны во лбу.Не прося ни единой поправки,мы считали от каждой зари:— Сколько зорек осталось до плавки?Вот сто пять... Сто четыре... Сто три...Будто жизнь свою с домной сверяя,шли мы фронтом бетонных работ.Вот взошла на фундамент вторая,третью ставим, четвертая ждет.Лета словно бы не было вовсе,время катится в гору, как вспять.До вершинной зари — двадцать восемь...Двадцать семь... Двадцать шесть... Двадцать пять...А кругом уже хмарились дали,ветер пуговки рвал на груди,и на нас то снежком опадали,то лились окладные дожди.И вдруг он приспел, календарный канун...Во фрунт наша домна стоит на кону,стоит, будто в песне тот крейсер «Варяг»,готовая к таинству битвы.Все вымпелы вьются, все звезды горят,все стенки бронею обиты.Как насмерть, засел боевой экипаж —«Механомонтаж» да «Энергомонтаж».А что там творится — в середке, в нутре, —нельзя ни единым глазком подсмотреть.Хоть мы не спецы, но прямая родня —пехота всего Домностроя,согласная ждать здесь победного дня,вкруг домны оградою стоя.Любой ради домны хоть в пекло готов...И нынче в последнем авралеот мусора собственных черных трудовплощадку к параду прибрали...Нынче сам не приметив ни разуни огня и ни дыма в печи,затаил я в душе, как заразу,непокой за неладный почин.Я, причастный к ударному штабу,в сей момент, как последний вахлак,чуть не плача, толкую прорабу,дескать, что-то маленько не так...Видно, где-то замешкалось чудо,все в тумане секретов и тайн...И молчит наша домна покуда,как пустой и холодный титан.Вздел очки мой прораб. Глянул сверху.Будто столб, отшатнулся на шаг.— Кто ты есть, — говорит, — на поверку,друг мой ситный, дурак или враг?Оглядись, — говорит, — да осмысли:въявь подходит святое число!Может, пять, может, десять комиссийпишут гербовый акт набело.Сам видал, сам считал, сам проверил:за весь день то гурьбой, то поврозьбольше ста только шляп да портфелейна командный помост поднялось.И еще, — говорит, — нам на счастье,здесь, как туз меж козырных гостей,первый в мире по доменной частивроде б кум наш, колдун, чудодей!Дорогой от макушки до пяток,самый тот доброхот, в чей доходдвести долларов, как бы в додаток,каждый день наш Госбанк отдает...Все он знал, наш наставник бетонный,что к чему, кто причем, что почем:— Если сами не справимся с домной,так наладим валютным ключом...Словно б кончился он так, как надо,календарный обратный отсчет.И написаны над эстакадойохрой лозунги: «Полный вперед!»...И за полночь, шибко умаявшись сам,прораб нам велел разойтись по домамда глотки просил поберечь до утраот ветра, воды и махорки,чтоб завтра исполнить такое «ура»,чтоб стекла звенели в Нью-Йорке...Все свершилось. Исполнились сроки.В тучах — первая ночь октября.В первый раз нам не светит высокийлуч погасшего календаря.В глубоком сердечном запале,не чуя ни рук и ни ног,под утро мы словно б заспалиторжественный первый гудок.Позорно проспали под кровомвнезапный небесный аврал,когда бело-ярым покровомзазимок всю землю сковал.Совсем не дождавшись сигнала,безделье считая за грех,рабсила сама пошагалав заветный наш доменный цех.Без нас тут вся страсть отгорела,остудное солнце встает....Лебедок застывшие стрелы,конструкций да труб переплет.И стынет маячною башней,в броне вороненой до плеч,готова хоть в бой рукопашныйогнем не крещенная печь.Дите богатырской породы,с какой стороны ни гляди,стотонные трубопроводыкак руки скрестив на груди.И словно по прихоти вражьей,штыком осадив нас назад,стоял перед нею на страженаш русский курносый солдат.Стоял с петушиной осанкой,проходу не дав никому,как будто перед арестанткой,доверенной только ему.— А кто виноват? — мужики говорят.— Кто главный тут в праве и силе?— Пошто ни одну из монтажных бригадна главный свой фронт не пустили?!Пошто все фронты перекрыты подряди наши доходы под снегом горят?!Нам стужа не студит каленые лбы...И, чистым снежком приодеты,сегодня молчат цеховые штабы,рабочей судьбы комитеты.Один комитет... Другой комитет...Куда ни пойдешь, а хозяев там нет.В то утро без трубного зова,тревогу душой ощутив,как будто он мобилизован,собрался партийный актив.Сошелся, по-штатски неслышный,на высший совет фронтовойпод самой просторною крышей,в шатровый дворец цирковой.И что там, к добру или худу,говорено и решено,того беспартийному людупока еще знать не дано.Словом, вышел для нашего братанынче полный, бессрочный простой.И стоит, словно туча, крылатый,замороженный наш Домнострой...Только вдруг у крылечка столовой,издалече приметный на взгляд,увидали мы новый, тесовый,с трехметровым значеньем плакат.А на нем, как живой, без движенья,дюжий парень с разинутым ртомстал навстречу нам ростом саженьим,будто в лоб мой нацелясь перстом.Будто требуя спросом законным,строгой совестью точный ответ:«Стой, строитель! А техникой домныты уже овладел или нет?»Кто-то вычитал скороговоркой:дескать, вечером, в шесть в аккурат,мистер Шпрот, консультант из Нью-Йорка,для рабочих читает доклад...День короткий, а времени мало —надо в баню и надо в кино.Только сердце всегда уступало,если домны касалось оно.В бездорожье, почти что не радана ночь глядя терпеть маету,все же срочно решила бригаданавести на себя красоту.Отскреблась от бетона и глины,каждый сам прифрантился, как мог.Апельсиновый блеск гуталинане зажег моих драных сапог.Первой вьюгой бесилась погода,снежный путь становя на дыбы.И застряла бригада у входа,вся, как в мыле, от жаркой ходьбы.Лучше было сидеть бы нам дома...Только вижу: по списку, с листавызываются члены цехкома,за столом занимают места.И шепнул я: «За мною, ребятки!»Сам пробился. Повел и повел...Прямо с ходу, по залу, к раздатке,на свободное место, за стол.Сел у края, совсем задыхаясь.Отдышался. Гляжу. А правей —вся в шелку, проморенном духами,чистокровная дама червей.Глаз сиинцовый, а бровь — ровно с нитку,медным жиром горят волоса,и лежит на плечах вперекидку,скаля зубы в лицо мне, лиса.И сейчас же, как яблочко красный,услыхал я, как будто в упрек:— Молодой человек, как ужаснопахнет ваксой от ваших сапог!..Но, звеня в колокольчик по чину,председатель собранья встаети выводит к трибуне мужчину,дескать, вот вам и сам мистер Шпрот —главный спец по литейным заводам,как спаситель, явившийся к нам,с русским, самым рабочим народомхочет сам толковать по душам.Как ударили все мы в ладоши,в сотни битых, с мозолями, рук:ты хоть мистер, но, видно, хороший,раз ты с нами — так, стало быть, друг.Как один, поднялись для привета,оказали великую честь...На! Учи, помогай нам, советуй!Разгляди нас, какие мы есть!Трижды руки сцепив и раскинув,мистер кланялся, счастлив и рад.Трижды перстнем звенел по графинуи кричал нам: — Руссия! Ол райт!..И когда отошло успокоясь,сердце с сердцем забилося в лад,глянул мистер в то сердце людское,руки вскинул и начал доклад.То — назад, оседая на пятках,то — на цыпках подавшись вперед,говорил никому не понятно,но сильно говорил мистер Шпрот.Будто вновь со столба по соседствув ту трубу заработал опятьпервый радиоголос из детства:звук железный, а слов не понять...Но, поставив последний крючочекв свой с червонным обрезом блокнот,встала сбоку мадам переводчик,как машина, начав перевод:«Мистер Шпрот потрясен и растроган,лично видя, как трудно живетбогатырь, но покинутый богом,черный труженик — русский народ...»Тут я даже чихнул втихомолку:«Верно, мистер! А бог-то при чем?Видно, ты, брат, не нашего толку,не по-нашему жизни учен!»Ну, а речи ведут по порядку:мистер — дама, и всяк в свой черед.Мистер нам загадает загадку,дама ключик к разгадке дает.Даже малость вокруг посветлело,вширь и ввысь подраздался барак.И по технике самого деламистер Шпрот нам докладывал так:домна-уникум нравом упряма,столь ей надобно средств и ума,так что даже Америка-мамачуть не плачет с той дочкой сама.Так ведь это царица прогресса,всё у ней на особый манер:каждый мастер — по классу профессор,а любой горновой — инженер.Что ж ты хочешь, касатка Россия,с нищетою бросаясь в бои,или технику лбами осилятголорукие слуги твои?Кто из слуг твоих встанет у горновна премудрых и страшных печах?Кто из слуг твоих схватит за горлокатастрофу, аварию, крах!И, вздохнув умилительно сладко,аж в словах зажурчала слеза,мистер нас оглядел и заплакал,рукавом утирая глаза.Плакал мистер не меньше минутыот щедрот христианской любви,что раздеты, Россия, разуты,не накормлены люди твои!..Мы отчаянно сдвинули брови,зуд смешинок во рту заглушив,дескать, плачь, дорогой, на здоровье,да про нас языком не греши...Знать, порвались сердечные струнки:на носочках взметнувшись рывком,грохнул Шпрот по фанерной трибункекостоломным своим кулаком.То ли вправду посланником богагрозный мистер поблазнился ей,словно ноту, торжественно-строго,огласила нам дама червей:— Мистер Шпрот возмущен беспардоннымсвоеволием русских коллег,что монтируют первую домну,словно варвары, в холод и снег.И отныне до самого летаконсультант-металлург мистер Шпротналагает сезонное ветона объекты монтажных работ...«Вето»! Ишь ты, каков острослов!Тоже шпилька для наших голов.Мы глазели с открытыми ртами,в суть, как в муть, проникая не вдруг.И стоял, подбочась, перед намибудто впрямь господин наших рук,сытый, сбитый из жира да сдобы,на фанеру осев животом,этот Шпрот, побуревший от злобы,сразу ставший заморским китом.То простой, то чуток простоватый,весь наш брат, переполнивший зал,здесь по кровным рабочим утратаминостранный язык постигал.Словно корь, нам далась та наука,грудь сдавила и кровь разожгла,и, не выжав из глоток ни звука,раскалила весь свет добела...Скинул шапку седой, но вальяжный,вольный слесарь и вольный казак,батя всей нашей рати монтажнойтрубно крякнул и трубно сказал:— А что, господин, ты хоть сам сознаешь,что нам твое вето есть чистый грабеж!Вроде б так пособлять некрасиво,обе шкуры сымая зараз:золотую — натурой с России,а последнюю, драную — с нас!Самолично, без дамской поддачи,разумея не хуже, чем свой,понял русский язык наш докладчики рванулся с трибуны долой.Посверкав, словно молнией, взглядом,в царской шубе в полста килограмм,мистер под руку с дамой парадом,как сквозь строй наш, потопал к дверям.И тогда от единого вдохакак пробрал нас да пронял взахлестне смешок, а безудержный хохот —до упаду, до хрипа, до слез.Все смешинки, что в горле молчали,все догадки, что в думках росли,так взрывались, что лампы качали,деревянные стены трясли.Кто-то звал приступить к перекуру,кто-то: «С богом!» — кричал на весь зал,кто-то даже «товарищем» сдуручай пить с сахаром мистера звал.Где-то пела гармонь с перебором,в тесноте обрываясь с ремня,а один старичок из конторыкак чумной налетел на меня.А потом, извините, как баба,головенку в ладонях зажал,голося: — Мирового масштаба!Чрезвычайно опасный скандал!..Так что, ежели, чинность нарушив,мы судили про все прямиком,ты прости беспартийные души,юность нашу, товарищ Цехком.Сам винюсь в неустойке немалой:позабыв, что я твой активист,как пустил я вдогонку трехпалый,деревенский мальчишечий свист.Похмельная, будто в том наша вина,тверёзая полночь настала.Губам не до смеха, глазам не до сна,все явное явственней стало.Выходит, что мы лишь на то мастера:горбы подставлять да горланить «ура»,свистать благодетелям вслед...Стихия! Которой отныне — конец,поскольку тот богом ниспосланный спецна жизнь налагает запрет...Та горькая суть, лишь истаяв дотла,до самого мозга сей ночью дошла.И словно б во тьме, обступившей барак,порой возгораясь на миг,зловещего мира блуждающий зракв мужичьих виденьях возник.Всю ночь растянув на неведомый срок,впотьмах не давая покоя,Америка тайной грядущих тревогмерцала над нашей судьбою.И только прожектор в ночи засветив,решает загадки партийный актив.Как будто сомлев от угара,шагнув за барачный порог,с дружком задушевным на парупошли мы в тот самый сполох.Поземка бросалась по-рысьив глаза нам горстями земли.И самые жгучие мыслибессонные головы жглизагвоздкой той головоломной:по чьей же недоброй винегорит без огня наша домна,а мы, как слепцы,- в стороне?А нам, как заклятым, не спится.Весь мир обернулся вверх дном...Пробьемся до штаба партийцев,а точку опоры найдем.И пусть они станут отныне(назло всем купцам и дельцам)партийным сердцам как родные,открытые наши сердца.И пусть в них тревожно и юно,как истинный праздник, живетпартийное чувство кануназаветных и главных работ.
1965-1972
ЗАВИСТЬ
Памяти деда моего Ивана Егоровича
1Злого да веселого, где ж тебя встретишь,при каком навадке иль в ночном бору,на спокойном озере путающим сети,где ж тебя встретишь, отпетый друг,если на могиле камни прорастаюттравами бесплодными густо, без числа,если жизнь хваленая твоя, непростаябыла да отгрохала, быльем поросла,-где ж тебя встретишь? Обойду дозоромсосняка исхоженного целый квартал,рыбные озера, синие озера,усталью измучаюсь — и нет ни черта.Только на могиле, как слеза, безвестнойвсе равно почувствую: в золотой пылилебеда качается лебединой песней,рослая крапива завистью палит,тихой и невидимой, невидимой и ярой,и сейчас проснувшейся память освежитьзавистью, которой открывалась старость —открывалась старость и кончалась жизнь.2Это детство идет навстречу,и встаешь в нем крутою судьбойты — станичник, рыбака вечный,матерщинник и зверобой.О Карпатах поются песни,о казачьих гнедых конях,по озерам, по густолесьюза тобою ведут меня.И десятую часть столетьяя знавал в жару и в мороз,как охотился лютый ветерза папахой твоих волос;как ты пахнешь смолою бора,кровью волка и косача,всеми водами и простороморенбургского казачья;как незыблемо в вечер росныйу костра догоревших лет —голубым дымком папиросыподымался покой бесед.Ты кипел, горячился, хвастал,вороша густоту седин,славу бешеного ненастья,славу двух военных годин,что гремели под Ляоляном,под чужою стеной Карпати шагали в седом туманепо кладбищам и по гробам.............Только ты не ругал, а хвастална становьях любых дороггоды бешеного ненастья,потому — другого не мог.Чем похвастаешь, кроме вздоха,если жизнь волокла тебяпо задворкам чужой эпохибез уюта и без рубля;если, в обе руки контужен,в годы мира устав от битв,голодал и страдал не хужеот бедняцкой своей судьбы.Не похвастаешь — не увидишьгордость маленькую свою,и покажется жизнь обидой,зря не сбитой в любом бою.Жизнь покажется горем сразу,непригодной, как старый скит...И кипели твои рассказыне от радости, от тоски,чтоб седины стали любимейхоть насильно да хоть на час,чтобы я и твоей судьбинепозавидовал невзначай.Я не верил глазам и речи,не завидуя, не хваля......Это детство идет навстречу,ветром волосы шевеля.3Снова ты зовешь меня украдкойот девчат, вечерок и огнейдотемна шататься по навадкам,а с рассвета крючить окуней.Дробовик бывалый, бью не в воздух.От прицела взгляд, похолодев,вместе с уткой падает на звездыв небо, потемневшее в воде.Озеро с кровавыми кругами,да роса в холодных зеленях.Ты же, не хваля и не ругая,как завистник, смотришь на меня.Смотришь так, молчанье сберегая,если я удачливей тебяпо чутью подъязка подсекаюс легкостью, доступной голубям.Смотришь так с улыбкою несладкой,если необъезженный скакунгордо пронесет мою посадку,крепкую на яростном скаку.Смотришь, если песни бродят кровьюв плясовой, неугомонный час,если чуб спадает по надбровьювороненым крылышком грача.Так без окончанья и начала,как свою веселую сестру,по закону молодость встречал яна любом разнузданном ветру.Как завистник, без тоски и вздоха,силы собирая и храня,ты во всем, от удали до крохи,перещеголять хотел меня.Забывал заброшенные дали,Ляолян, Карпаты и года,и мои удачи подмывалидобиваться собственных удач.Так до перебоя, без ограды,потеряв подсчеты месяцам,жизни наши проходили рядом,споря до поклонного конца.4Теченье времен из-под ног убегало.От детства и дружбы озерных огнейпрошли мимо деда, станиц и рыбалоксчастливые кольца дороги моей.По родине плыли ветра и метели.Снежинки слезинками липли к окну.А он умирал на горячей постели,косоворотку едва расстегнув.В зимовке запевки рыбацкие пели,охотники ждали счастливого дня,а он умирал на последней постели,в минуту предсмертную вспомнив меня.Ему показалось: и солнце и зориудачей улова плывут по земле,ему показалось: в вечерних озерахраскинуты сети на тысячи лет.Ему показалось... И глянул на дверцы,сухой и колючий, как зрелый репей,поднялся, держась не руками, а сердцем.Шагнул, покачнулся и захрипел.Холодные губы не ждали ответа,веля провожатым, молчавшим над ним,при встрече со мной о кончине поведать,порадовать сердце поклоном земным.За щучьей ухой да за чашками водкипоминки отплакали старики......А я неустанною прежней походкойнемного подольше пройдусь у реки.Пройдусь до рассвета по старым навадками песен от удали не запою.Я только и сделаю, что по порядкуобдумаю светлую зависть твою................Ты не заметил за годы разлуки,за годы навадков, костров, окуней,как выросла зависть бесценной порукойдвадцатилетней удачи моей,идущей навстречу и солнцу над намив закате, в работе, в дыханье страны,и старость, кончая последними днями,ее принимает поклоном земным.Ее принимает — весеннюю завязьэпохи, растущей во все этажи,в которой и зависть, великая завистьпоется как песня, и сила, и жизнь.5Незачем шататься без причала.Ночь ушла, меня не покорив.По могилам проходя, встречаюзачинанье утренней зари.И при расставанье молчаливомпод конец минуты проходнойдо зеленых листиков крапивыкланяюсь я зависти родной.
февраль-март 1933
Биография
Детство и ранняя юность
Борис Ручьёв родился 2 (15) июня 1913 года в Троицке (ныне Челябинская область). Он был третьим ребёнком в семье учителя и священника Александра Ивановича и учительницы Евгении Лаврентьевны Кривощёковых. Согласно копии метрической выписки, местом рождения поэта является станица Еткульская (ныне село Еткуль) Челябинской области. Эта неточность вызвана тем, что отца новорожденного перевели инспектором Высшего начального училища в станицу Еткульскую, где и был окрещён его сын.
Отец будущего поэта являлся одним из грамотнейших людей на Южном Урале. Учителем он стал в 1905 году в Кокчетаве, куда был сослан за агитацию среди казаков Оренбургского казачьего округа. Можно с уверенностью сказать, что литературный дар Ручьёв получил по наследству: его отец занимался и литературной деятельностью. Так, в 1913 году в Троицке были изданы его рассказы о Русско-японской войне, а в 20-е годы на страницах местной печати часто появлялись стихи, очерки, рассказы и фельетоны Александра Кривощёкова. В советское время он жил в Киргизии, где за заслуги в области просвещения был удостоен звания «Заслуженный учитель школы Киргизской ССР». Мать Ручьёва, до замужества также учительствовавшая, прекрасно знала русскую литературу и прививала вкус к ней своим детям.
Детство будущего поэта прошло в станице Еткульской. Выучившись читать ещё до поступления в школу, в 1922 году Борис поступил учиться сразу в третий класс Высшего начального городского училища города Троицка. В 1924 году вместе с семьёй он переехал в станицу Звериноголовскую Курганской области, где познакомился с будущим поэтом М. М. Люгариным (Заболотным), дружбу с которым пронёс через всю жизнь. Окончив среднюю школу, в 1928—1929 он учился в школе-девятилетке Кургана. К тому же периоду относится его первая литературная публикация: в газете «Красный Курган» были напечатаны первые стихи за подписью «Борис Кривощёков» — «О субботнике», «На озере», «Граммофон», «В школе», «Зима».
Начало литературной судьбы
Вернувшись в станицу Звериноголовскую в 1930 году, Борис сразу включается в комсомольскую работу, сочиняя стихи и юморески для сельской агитбригады. Осенью того же года с другом М. М. Люгариным он едет в Москву в надежде опубликовать стихи в столичном журнале «Октябрь». Попытка окончилась неудачей, и, не желая возвращаться в родную деревню, друзья принимают решение поехать на Магнитострой. Так 19 октября 1930 года в жизни Бориса начался новый отсчёт. На новом месте ему довелось поработать плотником и бетонщиком. Здесь юный поэт вступил в литературное объединение «Буксир» и начал активно публиковаться в многочисленных газетах и журналах, издававшихся на Магнитострое. В 1930 году на страницах магнитогорской прессы впервые появились строки за подписью «Борис Ручьёв». В 1931 поэт вступил в комсомол и в том же году начал работать литсотрудником в газете «Магнитогорский комсомолец». В 1932 году стихи Ручьёва впервые вошли в книгу — они были напечатаны в сборнике молодых магнитогорских поэтов «Рождение чугуна», опубликованном Уральским книжным издательством. За первые три «магнитостроевских» года из-под пера Ручьёва вышел цикл стихов «Вторая родина», а также поэмы «Песня о страданиях подруги» и «Зависть». О последней, в силу её незрелости, автор впоследствии отзывался резко отрицательно, так что первая публикация поэмы состоялась лишь после его смерти.
Борис Ручьёв (1932).
Творчество молодого первостроителя Магнитки заметили столичные литераторы: в 1932 году Ручьёв был приглашён на II Всероссийское совещание молодых поэтов, на котором маститый писатель В. А. Луговской заметил: «Ему только восемнадцать. Но я и в двадцать один так не писал». Уже в 1933 в Свердловске вышла первая книга стихов Ручьёва «Вторая родина», а в 1934 году она была переиздана в Москве под редакцией Э. Г. Багрицкого и А. А. Суркова. Отметило поэта и руководство комбината: 31 января 1934 на ММК был издан приказ директора А. П. Завенягина, согласно которому в числе талантливейших молодых поэтов суммой в 1200 рублей и творческой командировкой по Уралу был премирован и Борис Ручьёв[1].