Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сто поэтов начала столетия
Шрифт:

Опасность обезличивания человека под воздействием стандартизации, тоталитарной пропаганды ныне дополняется угрозой глобальной деперсонализации, коренящейся в интернационализации, выражаясь компьютерным волапюком, – софта и контента. Одним словом, как видим, поэтика Льва Рубинштейна и в наши дни жива и свежа, она, возможно, и станет частью истории, но только в том случае, если найдется провидец, который, подобно Льву Рубинштейну, опередит время и создаст новый моножанр, способный аккумулировать новые, будущие, в наши еще неведомые параметры технологического бытования литературных текстов, новые контуры соотношения авторского исполнения и публичного обнародования произведений, а также будущие закономерности взаимодействия личности человека и смыслов, бытующих вне его сознания, помимо его воли в самоидентификации. Это время, вполне вероятно, когда-нибудь наступит, пока же: Рубинштейн forever, – Вплоть до наступления непредсказуемого будущего…

Библиография

Домашнее музицирование. М.: НЛО, 2000.

Погоня за шляпой и другие тексты. М.: НЛО, 2004.

Лестница существ // Критическая масса. 2006. № 4.

Духи времени. М.: КоЛибри, 2007.

Четыре текста из Большой картотеки. М.: Время, 2011.

Это всё // Зеркало. 2013. № 42.

Геннадий Русаков

или

«…и не смежает глаз. И каждый час крылат»

Поэт Геннадий Русаков совершенно не включен в так называемую литературную жизнь. Трудно с уверенностью утверждать, сказываются ли долгие годы «удаленного существования» поэта, жившего за границей не по причине эмиграции, но работавшего переводчиком в различных авторитетных международных организациях, либо неучастие в полемиках, соблюдение дипломатического нейтралитета входят в набор его органических, внутренних эстетических устоев. Как бы то ни было, Русаков пишет стихи так, словно на дворе продолжается эпоха если не Тютчева, то уж по крайней мере Арсения Тарковского – поэта, истово оберегавшего свою творческую автономию от царящего на дворе тысячелетия. Правда, при всем ощутимом сходстве мотивного ряда (поэт-творец как участник исконной метафизики природного преображения, «растительного» кода вечно обновляющейся от осени к весне божественной осмысленности и полноты) многое кардинально отличает Геннадия Русакова образца 2000-х годов от Тарковского, создателя таких шедевров, как «Вечерний, сизокрылый, / Благословенный свет!..», «Душу, вспыхнувшую на лету…» и многих других.

Русаков последнего десятилетия – поэт одной темы, с вариациями присутствующей буквально во всех стихотворениях книг «Разговоры с богом» и «Стихи Татьяне» (2005). Речь в обоих сборниках идет о едином комплексе переживаний, связанных с последовательностью вполне конкретных трагических и счастливых событий в жизни человека по имени Геннадий Александрович Русаков: потеря любимой жены, поэта Людмилы Копыловой, отчаяние одиночества, обретение преданной подруги жизни по имени Татьяна, посмертный диалог с Людмилой, размышления о высшем смысле случившихся событий, носящих безусловно провиденциальный характер. Русаков не пытается выставить между собой и читателем некую фигуру посредника, «лирического героя», отвлеченного либо отстраненного человека, испытывающего те или иные эмоции. Нет, это сам Геннадий Русаков парадоксальным образом сочетает несколько противоречивых, не сводимых к единому знаменателю позиций. Он ропщет на Творца, беспощадно лишившего его счастья, лишившего мир любви, и – в то же время – воспевает дела Создателя, установившего закон нерушимого присутствия в мире всеобновляющего смысла. Ропот Иова и восторженные гимны «Песни песней» – таковы полюса напряжения поэтического мира Русакова. Вот образец русаковского бунта:

Я несу любимую на кухню: вялое подростковое телос длинными тяжелыми ступнями.Это не моя любимая. Та никогда не была такой.Моя любимая прекрасна. Она летает на восторженных ногах,голос ее картав и звонок.Но когда я сажаю ее на диван и распахивается лицос морщинами страданья и громадными глазами,я говорю: – Сейчас мы будем есть. –Любимая забыла, как едят.Я вкладываю ей в руку вилку и зажимаю спичечные пальцы.Потом показываю, как берут еду. – А дальше просто жуй. –Любимая забыла, как жуют.– Ты делаешь вот так… Разжевываешь и глотаешь. –Любимая забыла, как глотать.…И мне – простить? Простить тебе, владыка?Простить и слышать, как она кричитнадрывным детским голосом: – Пустите к Гене! –и вывернутые электрошоками суставымешают ей царапать дверь?Нет, не прощу.Умру, а не прощу.

Об этих и им подобным стихах трудно размышлять с точки зрения «поэтики и стилистики», однако эти размышления – тем более необходимы, продиктованы самой радикальностью позиции Русакова, безапелляционно уничтожающего границы «между автором и героем». Дело в том, что ни одна из крайностей в лирике Геннадия Русакова (всеуничтожающий ропот и смиренное преклонение) не остается неизменной от стихотворения к стихотворению, обе эмоции бесконечно варьируются, прилагаются к разным обстоятельствам жизни и быта поэта. Вот, например, что происходит с реакцией бунтарского отторжения:

Теперь, когда пришло и встало время болии я кричу навзрыд, не разжимая рта,мне хочется понять, зачем на дальнем полеогнем проведена багровая черта.Наверно жгут сушняк, идут к оврагу палом…И тени поздних душ мелькают на крылах.И на другом конце, над лесом, чем-то алымпространство взметено во внеразмерный взмах.Любимой больше нет. Ее уже не будет.Пестрит ночная гнусь. Чужой огонь горит,а ветер по садам идет и ветки студити что-то в небесах невнятно говорит.Любимая, ты мне отныне – имя муки.Ты – голоса дождей и выточка стерни.Ты – над моей судьбой расцепленные руки.И эти, выше слез, горящие огни.

Деяния Творца не только и не просто вызывают сиюминутную реакцию отторжения, имеет место своеобразное обмирщение сакрального жеста, перевод его недоступной человеческому сознанию надмирной сути на язык простых (хоть и глубоких, острых) «человеческих, слишком человеческих эмоций»: присутствующая в мире смерть обретает жизнь в смертной тоске оставшегося жить человека. Диалектика расшифровки недоступного божественного деяния, снятия невыносимого напряжения его осмысления человеком посредством превращения в земное человеческое чувство – вот нерв извилистых и громогласных иеремиад Геннадия Русакова:

Толчками крови, скрытыми от глаз,пульсацией зеленой этой кровимужает мир, таящийся от нас,не сказанный ни в образе, ни в слове.В твоей руке дыхание мое.Я воздух пью короткими глотками.Я тоже, как смиренное зверье,затих под благодатными руками.И мне бы только слушать бег травы,и чтоб озоном ноздри щекотало.И полувздох проткнувшейся листвы,когда она свой кокон опростала.На окской пойме низкий водослив,и вьются ив аттические косы.Но посмотри, творец, как в мякоть сливвпиваются прожорливые осы!

Подобная диалектика взаимодействия Творца и его смертного творения присутствует, например, в тетралогии Томаса Манна «Иосиф и его братья»: человек не просто познает Бога, но своими предельно напряженными размышлениями о бытии и о высшем смысле свершающихся событий соучаствует в божественной самореализации, а значит, сотворчествует в вечном мирозиждущем акте создания мира и человека.

Следует, конечно, заметить, что подобный ход мыслей характерен все же для сравнительно небольшого числа стихотворений Русакова, гораздо чаще в них содержится не возгонка земных переживаний до сотворческих усилий, дополняющих волю Создателя, но, наоборот, низведение неисповедимых деяний в пределы подлунного мира, перевод их раскаленной непознаваемости на язык обычнейших чувств и даже физиологических реакций. Вовсе не Иов, одержимый высокой болезнью недоверия и бунта, но заурядный стареющий мужчина, переживающий позднюю любовь, несущую в себе как счастье спасения от одиночества, так и вечный трагизм несовместимости увядающих жизненных сил и расцветающей женственности любимой.

Еще более прямолинейными и приземленными выглядят дальнейшие проекции деяний демиурга – теперь уже не на реалии жизни отдельно взятого человека, но на судьбы страны, пережившей нечто схожее – переход от угрозы распада и смерти к новым надеждам.

Я устал от моей непомерной страны,от ее расстояний – длины, ширины.От концов, позабывших начала.Шапку в руки – спасибо, кормила-ждала.Вытру губы, полой потрясу у стола…

Такие пассажи выглядят порою искусственно, декларативно, отсылают к образцам гражданской лирики семидесятых годов прошлого столетия – казенной и натужной даже в случае наличия изначально искреннего чувства, продиктованного не советской ортодоксией, но естественным желанием определить отношения «между личностью и обществом».

Последней нежностью прекрасная странав канун разоров, мятежей и моралежит и слушает, и шепчет именапятнадцати столиц как имена укора.Имперской нежностью мне стискивает грудь –я тоже по земле ходил державным шагом.Ах, этот шелковый, бухарский этот путьи ветер Юрмалы с напругом и оттягом!

Раз за разом наталкиваясь на подобные строки, недолго прийти к выводу о том, что дерзкий радикализм Русакова, с исповедальным бесстрашием говорящего напрямую о мучительном и стыдном в собственном сознании, – этот радикализм достаточно поверхностен, поскольку истоком его служит навязшая в зубах риторика позапрошлой эпохи, сводимая к непрерывному возвышенному пафосу стихотворений-деклараций, назидательных манифестов о высокой роли «поэта и поэзии». Быть может, эти сомнения неуместны, продиктованы главным образом некой монотонностью интонаций стихотворений Геннадия Русакова последнего десятилетия. Опровергнуть их способен только сам поэт – если удастся ему выйти за рамки привычных рассуждений, обрести иные, не ведомые ныне обертоны.

Поделиться с друзьями: