ЖАНРЫ

Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:

В те времена вечером часто отключалось электричество. Иногда было видно, что нет света в домах на дворе, куда выходили наши окна, или в тупике, куда выходила другая сторона квартиры, в иные дни света не было только в нашем доме, или в нашем подъезде, или в нашей квартире. В соответствии с этим приходилось или ждать, или действовать. Пробки чинили мужчины — дядя Ма или Лев Яковлевич, Золин отец, а если их не было или они не могли починить, посылали за Куликовым, который жил в доме напротив. На то время, пока нет света, — когда он неожиданно гас, все произносили «а-ах!», а когда зажигался, все смеялись — имелись керосиновые лампы и свечи. Хотя сидение без электричества повторялось, для меня оно было чем-то вроде праздника: все объединялись в столовой, от огонька свечи или лампы появлялись огромные тени, все тени дрожали, тени людей перемещались и залезали на потолок, а взрослые ничего не делали, сидели за столом, разговаривали и показывали мне тени на стене. Мама показывала открывающего и закрывающего пасть волка (он же был крокодилом), зайца, шевелившего ушами, и кота, похожего на зайца, но с ушами покороче. Меня приводили в восторг мамины тени — я не осознавала, что это потому, что передо мной двигались мамины мягкие, с тонкими и гибкими пальцами руки.

Рассказывая о пестроте улиц Москвы, я не сказала об одном элементе, увеличивавшем еще больше эту пестроту, — о похоронах. Лавки с похоронными принадлежностями были на многих улицах, в том числе и у Никитских ворот, около храма Большого Вознесения. В ее витрине были выставлены венки из искусственных цветов, а за ними стояли разные гробы, обшитые и не обшитые материей. Детские гробики носили по тротуарам под мышкой всегда мужчины. Похороны проходили по улицам. Были советские, партийные похороны на грузовиках с бортами, обтянутыми красным с черным. Были бедные похороны с некрашеными гробами на простых подводах. И были похороны с гробами на белых катафалках, которые тянули две черные лошади, накрытые кружевными белыми попонами, с белыми султанами на головах. Похоронная процессия двигалась медленно, потому что за катафалком шли пешком люди, мужчины, сняв шапки и держа их в руках, некоторых женщин вели под руки.

Я не боялась смерти, у меня не было того метафизического, возвышенного страха, который испытывают в детстве и которым гордятся изысканные умы. Я еще никогда не видела покойников вблизи, а от дохлых животных (кошек, собак) за городом шарахалась, не успев их рассмотреть. Я совсем не верила в смерть для себя, но беспокоилась о своих взрослых, особенно о Марии Федоровне, потому что она была старая. Когда она хворала и лежала днем с закрытыми глазами, я просила ее: «Дровнушка, не умирай!» Я не боялась смерти, но боялась скелетов и черепов. Они также украшали город. Кроме изображений на столбах с электрическими проводами их можно было увидеть и в натуральном виде. Черепа были выставлены в магазинах, где продавались очки, и в мастерских, где их чинили, — обычно по три черепа в окне, на крайних надеты обычные очки или оправы без стекол, а на среднем — с синими стеклами. На Кузнецком Мосту в большой витрине стояли скелеты. Когда мы с Марией Федоровной подходили к такому месту, я, держась за ее руку, закрывала глаза или отворачивалась, пока мы не проходили мимо, но часто какое-то злое искушение заставляло меня смотреть на них и приходить в ужас. Мария Федоровна говорила, что все мы умрем и что мои страхи глупы, но никогда не принуждала меня смотреть. Дома, когда я бывала одна в столовой, я запрещала себе смотреть на стекла вверху двери. Стекла казались почти черными — в коридоре было темно. И в левом верхнем углу левого стекла было беловатое закругленное изображение как будто части какого-то шара. Мне казалось, что это череп заглядывает в комнату, и когда я каталась на велосипеде вокруг стола, то ехала так, чтобы оказаться спиной к этому пятну, — оно было видно не со всех мест комнаты. Но оно действовало и через спину и затылок и тянуло меня оборачиваться, чтобы леденеть от ужаса.

Я уже сказала, что научилась читать в три года. Но книги я еще сама не читала и тем более про себя. После первого лета на Пионерской мне захотелось учиться, и мы с Марией Федоровной стали заниматься каждый день. Книжек и хрестоматий у нас было достаточно, но купили еще какие-то учебники, и Мария Федоровна расчерчивала линейкой сшитые ею из бумаги, иногда зеленой или синеватой, тетради (они тогда не продавались в магазинах), а я должна была прижимать пальцем нитку, когда она завязывала ее узлом, чтобы тетрадка была крепко сшита. Я читала, писала, решала арифметические задачи и примеры и учила наизусть стихи. Скоро, однако, занятия были прекращены. «Что она будет делать в школе, если сейчас все выучит?» — говорила Мария Федоровна. Мне же хотелось продолжать ученье, я просила об этом, но мне отказывали. Тем временем я научилась читать книги, и мне больше ничего не нужно было. Между временем, когда мне читали, и временем, когда я стала читать сама, оказалось несколько книг, которые мне читала Мария Федоровна и которые я сама потом прочла. Кроме того, Мария Федоровна читала наизусть стихи об Улите, опоздавшей на поезд, а те места, которые не помнила, пересказывала. Мария Федоровна восхищалась этим произведением, и мне эта книга представлялась недоступным сокровищем. Когда же она попала мне в руки, я была чрезвычайно разочарована — в изложении Марии Федоровны она была куда интересней.

Была еще книжка из тех, которые раздвигаются, как ширмы, только эта раздвигалась по вертикали. Это была история мышонка, который поднялся из подвала до верхнего этажа, пережил ряд опасностей и, вернувшись обратно, сказал: «Приятно вернуться в родимый подвал». Мария Федоровна часто повторяла, смеясь, эту фразу. Да, были детские стихи, которые взрослые относили к себе, и были забавные взрослые стихи, которые иногда относились ко мне, иногда только ко взрослым, но при всей их забавности в них было что-то жалкое, щемящее, они выставляли взрослых смеющимися над самими собой и беззащитными. Мама любила говорить: «Аист, он хороший, он одной калошей маменьке на радость угодить бы мог» [12] , и еще с бабушкой и дядей Ма: «Спи, мой мальчик, спи, мой чиж, мать уехала в Париж. Тараканова жена не уедет никуда» [13] . Мама одна: «Обезьяна с ветки тонкой оборвалась и упала. И когда она упала, на ветвях ее не стало».

12

Цитируется детское стихотворение В. Инбер «Сороконожки».

13

Неточно цитируется «Колыбельная» С. Черного.

На Пионерскую мама привезла мне «Что такое хорошо и что такое плохо». Ко всякому печатному слову я относилась с благоговением. Я хотела полюбить и то, что было в этой книжке, и перечитывала ее, стараясь приспособиться к тональности, в которой она была написана, или приспособить ее к тональности собственных чувств. Не помогало: нарочитая грубость меня коробила и отвращала от книжки.

А в книге о Джерхане никакой грубости не было. Тут рассказывалось о караване — Мария Федоровна мне объяснила, что такое пустыня, караван, оазис, самум. Джерхан был прекрасный верблюд, который, неся самый большой вьюк, шел всегда впереди. Но в этот раз с ним что-то случилось, он стал отставать. Хозяин снял с него два тюка, но это не помогло. Он снял еще тюки, потом еще и еще — и все напрасно. Джерхан даже без груза плелся в хвосте каравана, а потом уже не мог идти. Хозяин поит его драгоценной в пустыне водой — Джерхан не пьет, он ложится, кладет голову на песок, и на глазах у него слезы. Хозяин тоже плачет. Не помню, умер ли верблюд сразу или караван был вынужден уйти, оставив его умирать, и как мне узнать, была ли книга хорошо или плохо написана? Там были и проза и стихи. Помню строку: «…умирал Джерхан».

Той же зимой после первого лета на Пионерской Мария Федоровна приобщила меня к публичным зрелищам. Сначала мы с ней были на детском утреннем концерте в Колонном зале (в «Дворянском собрании», говорила она). Были разные номера, в том числе лезгинка, которую, как мне сказала Мария Федоровна, танцевала в мужском кавказском костюме женщина по фамилии Кригер [14] . Мне стало неловко за эту женщину, было что-то в ней негармоничное, но сам по себе танец мне понравился. Гвоздем программы должен был быть Дуров с дрессированными животными [15] , но его не было, вместо него вышла женщина, которая надсадным, неестественным голосом побуждала всех детей хлопать в ладоши и говорить хором: «Дедушка Дуров, пора начинать!» Зал хлопал и кричал долго — возмущенная Мария Федоровна сказала мне, что я могу перестать, и я так и не знаю, вышел ли Дуров или нет, были тюлени, толкавшие кончиком морды пестрый большой мяч, но чьи они были?

14

Кригер Викторина Владимировна (1893–1978) — балерина, с 1910 г. в труппе Большого театра, в 1929–1939 гг. — руководитель труппы Московского художественного балета.

15

Дуров Владимир Леонидович (1863–1934) — клоун-дрессировщик, заслуженный артист РСФСР.

Второй концерт мы смотрели в театре «Мюзик-холл» в саду «Аквариум». На этот раз два номера произвели на меня сильнейшее впечатление. На сцену — мы сидели в середине бельэтажа и смотрели немного сверху — вынесли что-то вроде еще одной, совсем маленькой сцены, помещавшейся в синей бархатной коробке. На фоне этой синевы двигались миниатюрные, прелестно одетые в яркие, цветные платьица и костюмчики фигурки. Я видела Петрушку на первом концерте, и мне не понравились гротескные лица и грубые голоса. (У нас дома была кукла такого рода — обезьянка с печальной мордочкой в пестром платьице, мама надевала ее на руку и ее лапками обнимала и гладила мое лицо, а у меня начинался приступ нежности к этой игрушке и к маме.) Марионетки же были негротескны, изящны. Мария Федоровна объяснила мне, что они приводятся в движение нитями. Жаль, мне хотелось бы, чтобы они были совсем самостоятельны.

Программа кончалась большим представлением лилипутов, которые меня ошеломили и очаровали. Они-то были живыми людьми, существовал, значит, особый мир маленьких людей. Я следила за всеми их эволюциями, сделав особым предметом внимания самого маленького, самого молодого (с гладким лицом, там были и морщинистые) и самого пропорционального лилипутика.

Дело в том, что я мечтала об уменьшенном мире, о возможности существования уменьшенных миров.

В Москве иногда, но особенно на даче, после дождя, когда было сыро и Мария Федоровна не разрешала мне выходить из дома, мы пускали с балкона мыльные пузыри. Мария Федоровна делала пену в мыльнице, и мы с ней выдували пузыри из соломинок. Удачные пузыри уплывали по воздуху. Не всякие соломинки годились для выдувания пузырей. Мама привозила иногда соломинки от кофе глясе, они были хороши на вид, ровные, с широким отверстием, но многие из них не выпускали пузырей, и это было тем более обидно, что это были мамины соломинки.

Из хороших соломинок при благоприятных обстоятельствах выдувались из одной порции мыльной пены три пузыря, один за другим, и в каждом, в уменьшенном и несколько искаженном виде, отражался окружающий мир. Первый шар был серый с розовым отливом, и все в нем было серым и розовым. Второй был желтым с синим (мое любимое сочетание цветов), а третий, последний, самый эфемерный, — красный с зеленым, цвета его были так радостны, так нежны, что трудно было отдать предпочтение одному из уменьшенных миров, желто-синему или красно-зеленому.

Из леса был приносим домой, увозим в Москву, помещаем осенью на вате между оконными рамами и украшаем деревянными грибками мох — уменьшенный лес и символ леса.

Еще раньше, когда я спала в столовой ночью и днем, уменьшенный мир вошел в мои фантазмы. У меня были целлулоидные куколки; они разбивались, и я видела, что они пустые внутри. Когда я лежала в постели, помимо моей воли, даже против моей воли, множество маленьких человечков, высотой с ладонь взрослого человека, толпами подходили к моей кровати; лезли вереницей по ножкам и на спинку кровати и пытались подойти к моей голове, чтобы ходить по лицу и запутаться в волосах. Я защищалась от них усилием воли и даже руками и ногами сталкивала их, но это были не реальные мои руки и ноги, а, в дополнение к реальным, воображаемые. Человечки падали, разламывались пополам, у них переламывались ручки и ножки; внутри они были полые, как куклы, но их тела были живые. Мне становилось тошно, я уставала бороться с ними.

Поделиться с друзьями: