ЖАНРЫ

Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Шрифт:

На углу проезда Художественного театра и Дмитровки находился магазин. Его витрина была расположена низко, стекло начиналось у моих глаз. В витрине стоял аквариум с зеленой водой, освещенной лампами. Мария Федоровна сказала, что в аквариуме не вода, а спирт. В этой жидкости колыхались (или мне казалось, что колыхались?) мягкие лоскуты плоти — стенки животов и грудок выпотрошенного тройного младенца: три круглые безволосые головки наклонены вниз, подбородком к груди, три тельца срослись и вскрыты, были еще короткие ручки и ножки, все в зеленой воде. Перед витриной всегда стояли люди. Мы редко бывали в этой стороне: Мария Федоровна не позволяла мне долго стоять у витрины, и я не могла как следует рассмотреть это чудо. А мне как будто нужно было выплюнуть что-то, когда я глядела на эти неровные лоскуты тела, на склоненные головки с чуть обозначенными, бесцветными личиками, и хотелось дойти до предела тошнотворности.

Мария Федоровна принялась за меня, а я была податливее мокрой глины. Какой была бы моя жизнь, если бы бабушка не умерла так рано? Мария Федоровна хотела мне добра, но одновременно стремилась доказать бабушке, что ее способы воспитания неправильны. Она ввела для меня солдатскую дисциплину и грубую пищу.

Мне вполне понятно, что у Марии Федоровны был кавалерийский идеал мужчины: «разрез до талии и голубое дно», — говорила она (о шинели и фуражке), но почему она стала приспосабливать, подгонять меня под этот идеал? Может быть, она жалела, что не родилась мужчиной или что у нее нет сына (она была бездетной)? Или я была для нее забавным зверьком, а не маленькой девочкой, которую надо наряжать и украшать, какой я была для бабушки?

Мамина портниха Марта Григорьевна шила мне теплые штаны из красной бумазеи, чтобы в них гулять. Мария Федоровна убедила бабушку сделать штаны в форме кавалерийских галифе. Марта Григорьевна приделала в части, облегающей ногу от колена книзу, огромное количество петель и пришила соответствующее количество пуговиц, которые приходилось застегивать перед прогулкой. Ярко-красное вздутие в верхней части штанов, выглядывавшее из-под пальтишка, и нижняя часть с пуговицами производили, наверно, нелепое впечатление. Не знаю, поняла ли Мария Федоровна свою ошибку (она сердилась, застегивая пуговицы), но она внушала мне, что штаны замечательны. Ей нравилось, что на меня смотрели, когда мы гуляли по Тверскому бульвару. А у меня гордость омрачалась смущением: мне нравилось, что на меня смотрят, выделяют среди других, но я чувствовала не восхищение, а любопытство и неодобрение во взглядах смотревших, и лучше было бы, если бы они совсем не смотрели. Бабушка ничего не говорила при мне про штаны, но видно было, что она недовольна.

Однажды утром перед гуляньем я обнаружила в красных галифе дырку и, заинтересовавшись, сунула в нее палец. Мария Федоровна увидела дыру во время прогулки. Она обвинила меня в том, что я не сказала ей про дыру раньше, да еще и расширила ее, сказала, что я ей больше не нужна, и перестала со мной разговаривать, отвечая сухо и холодно «да» и «нет». Я чувствовала себя виноватой, хотя не знала за собой вины. Я не знала, что нужно сказать про дыру, и я не увеличивала ее нарочно, у меня не было злого намерения, а Мария Федоровна не верила мне. Боль разрывала мне сердце, я рыдала — в первый раз в жизни: это не был детский рев — и не могла остановиться. Бабушка сказала мне, что нужно просить прощения, и сама просила за меня. Мария Федоровна простила только на словах, для бабушки, а наедине со мной продолжала быть каменной еще долго (я думаю, что ее злила неудача со штанами). Эти штаны на меня больше не надевали, что для бабушки было, наверно, большим облегчением.

До той поры у меня бывали, разумеется, огорчения, но я не знала, что такое страдание; огорчения проходили, не оставляя следа. Может быть, и это страдание забылось бы, если бы Мария Федоровна в дальнейшем время от времени не отлучала меня от себя или если бы бабушка осталась жива и стояла между мной и Марией Федоровной. Если бы бабушка была жива, полюбила ли бы я ее так, как полюбила Марию Федоровну? Или я бы пренебрегала слегка ею, как балованные дети пренебрегают теми, в чьей любви они уверены? И почему я отдалась страданию, почему у меня не возникли сопротивление и нелюбовь к Марии Федоровне, почему я не прибегла к защите бабушки?

По-видимому, между бабушкой и Марией Федоровной происходил поединок, в котором Мария Федоровна наступала, а бабушка отступала. Я вовсе не хочу сказать, что Мария Федоровна сознательно старалась оттеснить бабушку на второй план, ни, тем более, что она могла желать бабушкиной смерти, — Мария Федоровна была верующим человеком. Мария Федоровна старалась стать незаменимой в доме. Сопротивлялась ей только бабушка, мама, по мягкости характера и по занятости своим делом, была вне практической жизни, а дядя Ма ставил себя под защиту матери. Возможно, присутствие Марии Федоровны в доме ускорило смерть бабушки, хотя для ее смерти были другие причины.

(Я думаю, что и дядю Ма ждала схожая судьба через тридцать три года после смерти матери.

Дядя Ма поздно ложился спать. Часов в двенадцать ночи, когда других жильцов на кухне уже не было, он шел туда и готовил себе еду: варил пельмени, компот из чернослива, чистил и варил картошку, кипятил чайник. Он чувствовал себя человеком, свободным от давления других людей. Комната дяди Ма была в одном конце коридора, кухня — в другом. Он ходил по коридору в ботинках, и если это кому-то не нравилось, замечания делали за его спиной, во всяком случае, скандалов из-за этого не было. Но вот в квартире поселились новые соседи, старый маляр и его жена, бывшие деревенские люди. Очень скоро маляр набросился на дядю Ма: «Топает, как коновал», — зарычал он. Дядя Ма стал ходить по коридору в домашних мягких туфлях (они у него всю жизнь были одни — таких давно не делают — темно-вишневые, из материала, похожего на бархат и на замшу) и старался все делать бесшумно. Скоро его болезни усилились, и он умер.)

У бабушки стал болеть живот после еды. Она пробовала унимать боль теплом и после обеда сидела на диване, прижимая к животу горячий чайник. Но очень скоро это перестало помогать, и бабушку отвезли в больницу. Она все еще была в больнице, когда мы поехали снимать новую дачу, уже не в Хорошеве, а на Пионерской («27-я верста», — называла эту остановку мама, видимо, это было известное дачное место) по Белорусской железной дороге. Мария Федоровна хотела дачу с лесом, но дача была рекомендована мамиными знакомыми.

Я в первый раз ехала на поезде. Я была словно создана, чтобы смотреть в окно (метро с темнотой за окном принесло потом разочарование), но заметила, что взрослые ввели меня в заблуждение: они сказали, что столбы и деревья побегут в обратную сторону, а они не побежали, мы проезжали мимо них, а они стояли. Зато дальше, ближе к горизонту, все смещалось большими пластами — движение, которое меня пленило, и небезразличен мне был стук колес на рельсах. Было много обычных в те времена волнений: уголек от паровозного дыма мог попасть в глаз, поезд стоял на нашей станции одну минуту — успеем ли выйти? Мы вышли, перешли на другую сторону и стали подниматься по высокому откосу. После города было весело очутиться на приволье, на свободной от камней мостовой и асфальта тротуаров земле, в траве со множеством полевых цветов. Солнце и слабый ветерок усиливали летнее благоухание — классическая картина раннего лета, идеальная картина, которую можно увидеть так редко. Но я не испытывала ни восхищения природой, ни любви к ней, ничего, кроме радости жизни и ощущения себя частью всего, что вокруг, чувства такой силы, какого я не испытывала ни раньше, ни потом.

Вот тогда бы мне и умереть! Жалко только было бы нанести этот удар маме. Мария Федоровна еще не привязалась ко мне и была бы занята проблемой своей дальнейшей жизни — как устроиться, куда деваться.

Но я не умерла. Я жила на даче, а бабушкино пребывание вдали от дома присутствовало на заднем плане моей памяти. Мне про нее ничего не говорили, и я перестала говорить о ней. Но как-то, когда мама приехала на дачу и сидела в гамаке, а Мария Федоровна была рядом, я спросила про бабушку. Мама и Мария Федоровна посмотрели друг на друга — я увидела, что они удивляются, радуются и печалятся, — и сказали, что бабушка еще в больнице.

После зимы, весной следующего года мы с Марией Федоровной поехали, как всегда, на кладбище — там нужно было заплатить и посмотреть, все ли в порядке. Мария Федоровна сказала мне: «Едем на могилку к бабушке». «К дедушке», — поправила я ее. «Нет, к бабушке, — сказала Мария Федоровна. — Бабушка умерла прошлой весной, и ее похоронили вместе с дедушкой». Я не почувствовала никакого горя, зато мне долго было обидно, что меня обманули, скрыв смерть бабушки.

На могиле бабушки и дедушки стояла плита и рос высокий куст сирени. Мария Федоровна сказала, что бабушка заболела и умерла оттого, что привезла с кладбища сирень домой. И добавила, что уже тогда разъяснила бабушке, — нельзя привозить цветы с кладбища, это очень плохая примета.

Поделиться с друзьями: