Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
Вернувшись из Шуриного лагеря, я позвонила Грановскому, рассказала ему, как нас травили собаками, как отменили его распоряжение о трех сутках свидания. Рассказ о собачьей травле его, как будто, особо не взволновал — а вот отмена его приказа пришлась ему не по вкусу. Брицкий, во всяком случае, был в скором времени отозван из лагеря неизвестно куда.
Вторично я позвонила Грановскому много лет спустя — уже после ареста Маркиша. Сухой голос ответил мне в трубку, что такой здесь больше не работает. Потом я узнала, что и Грановский не ушел от своей судьбы — он был арестован и, кажется, погиб.
11. Эвакуационный поезд
Утром 22 июня 1941 года мы с Маркишем собирались ехать в подмосковный поселок Ильинское — осматривать дачу, которую Маркиш намеревался купить. Он долго «раскачивался», прежде чем решиться на покупку: ему самому не нужна была ни дача, ни машина — только стол и пишущая машинка. Но брат Маркиша — Меир тяжело страдал сердечной болезнью, врачи рекомендовали ему больше быть на свежем воздухе — и это определило решение Маркиша.
Отвлекшись немного, следует сказать здесь, что Маркиш — по советским понятиям весьма обеспеченный материально человек, не только не стремился к «красивой жизни», но даже порицал ее атрибуты: загородный дом, красивую мебель, хорошую посуду на столе — все то, что можно было приобрести за деньги в России в то время. Он был удивительно непритязателен и скромен в быту. До самого конца не изменил он привычной пище местечка: каждое утро, к завтраку, на стол подавалась отварная картошка с селедкой. Он никогда не жалел денег и никогда не спрашивал отчета в расходах по дому. Некоторое время он вообще не замечал новых вещей, купленных мной для дома: нового стола, дивана. Потом, несколько дней или недель спустя, он вдруг спрашивал:
— Слушай, этого дивана, вроде бы, раньше не было!
— Я купила, — объясняла я.
— А зачем? — спрашивал он. — Здесь ведь, кажется, стояло что-то другое…
Иногда вещь нравилась ему — но он никогда не испытывал привязанности к вещам. Он никогда не смог бы стать коллекционером — это было не в его характере.
Чужим людям деньги он раздавал щедро: домработницам, лифтерам. На Новый год всегда пеклись специальные пироги для обслуживающего персонала дома, где мы жили. Слесари, истопники — русские люди — нередко приходили к Маркишу за помощью, а то и просто за советом. Он никогда не был высокомерен, был доступен — в отличие от большинства жильцов нашего «начальского» дома на улице Горького.
Итак, около полудня 22 июня 41 года мы собирались за город покупать дачу. Мы уже стояли в дверях, когда раздался телефонный звонок. Звонила моя мать. Подняв трубку, я услышала только одно слово: «Война!»
Войны и ждали, и не ждали — надеялись, что «мудрая сталинская политика» убережет Советский Союз от столкновения с Германией, и не верили в это. И, однако, начало войны было чудовищной неожиданностью, громом среди ясного неба.
Пять минут спустя Маркиш уехал в Союз писателей, на воинский призывной пункт. А я отправилась в загородный пионерский лагерь, где отдыхали летом дети писателей; там жили наши дети Симон и Ляля.
Через несколько часов Маркиш вернулся домой — серьезный, подобранный, немногословный.
— Через час я ухожу в народное ополчение, — сказал он.
До шестого июля о нем не было почти никаких известий, а шестого наша семья — я и дети — должна была эвакуироваться вместе с пионерским лагерем в село Берсут на Каме. Горю моему не было предела: я не могла попрощаться с Маркишем перед отъездом. Заплаканная, пришла я во двор Литературного фонда, где дожидались автобусы для отправки на вокзал. Двор был забит писателями и их семьями с детьми. Взрослые нервничали, дети ревели в толчее и тесноте. Никто не знал, как нас повезут, надолго ли, не навсегда ли…
И вдруг я увидела Маркиша — он протискивался к нам сквозь толпу, похудевший, в своей мягкой замшевой куртке, подчеркивавшей стройность его фигуры. На фоне угрюмых, усталых людей он выглядел посланцем иного мира. Его узнали, глядели ему вслед, говорили: «Это Маркиш…»
Маркиш отпросился из казармы на несколько часов — проводить нас. Обмундированья ему тогда еще не выдали — на всех не хватало.
С июля по сентябрь я жила с детьми в Берсуте. Потом мы перебрались в Чистополь — там существовал к тому времени целый писательский поселок, дожидавшийся дальнейшей транспортировки в глубинные эвакуационные места — в Сибирь или Среднюю Азию.
В Берсуте царила нервная обстановка исправительного заведения. Начальником над писательскими эвакуированными семьями был назначен так называемый «пролетарский, рабоче-крестьянский» писатель Ляшко. То был грубый хам-самодур, чрезвычайно серьезно подошедший к новому своему назначению. Хозяйственные свои функции он подменил «идеологическо-воспитательными». Собрав нас — жен писателей — он прочитал нам длинную и нудную лекцию о том, что теперь мы — «как все», что нам ни в коем случае не следует пользоваться косметикой, носить колец, бус, серег. Ото дня ко дню Ляшко все более грубел и хамел, превращался словно бы в лагерного надзирателя. Мою мать он вообще не пускал на территорию детского сада, куда были помещены мои дети. И это несмотря на то, что я работала там с детьми в качестве ночной няни… Я решила выйти из-под назойливой «опеки» пролетарского писателя и перебраться в городок Чистополь, что на реке Каме.
Однако все мои поездки в Чистополь для снятия квартиры не приводили к успеху. Я ходила из дома в дом, стучала в двери и окна, спрашивала: — Не сдадите ли комнату?
И слышала в ответ:
— Евреям не сдаем!
То ли чистопольцы были сплошь антисемитами, то ли боялись, что придут немцы и накажут тех, кто «помогал» евреям. Тогда не было у меня желания разбираться в этих вопросах — я просто ходила по чистопольским улицам и плакала в голос.
В таком-то виде и остановил меня однажды средних лет мужчина, сидевший на лавочке вместе со своей женой, около старого дома.
Всхлипывая, я рассказала ему о своих злоключениях.
— Живите у меня! — предложил мужчина, указывая на дом. — Это не царские хоромы — но разместимся. Правда, Шура? — обратился он к жене.
Так поселились мы в комнатке за кухней в доме прекрасных русских людей дяди Васи и тети Шуры Вавиловых. Мы прожили у них несколько месяцев — до эвакуации в Ташкент — деля с ними и пищу, и заботы. После нашего отъезда к Вавиловым по нашей рекомендации вселился Борис Пастернак с семьей. Впоследствии Пастернак написал Вавиловым несколько писем, которыми дядя Вася и тетя Шура чрезвычайно гордились.
Наша дружеская связь с Вавиловыми не прервалась и после войны: дядя Вася время от времени приезжал в Москву по своим делам — он работал на часовом заводе — и обязательно заглядывал к нам и Пастернакам.
Рядом с Берсутом Чистополь выглядел настоящим городом: несколько мощенных улиц, двухэтажные дома, кирпичное здание бывшей гимназии, центральная площадь со старинными торговыми рядами, большая пристань. В еде к тому времени уже чувствовался недостаток, люди дорожили припрятанным сахаром, маслом, мылом. С утра мы, писательские жены, отправлялись на скудный чистопольский рынок в надежде приобрести что-нибудь съестное — за деньги или в обмен на одежду. Запомнился мне такой случай на чистопольском рынке.
Какой-то крестьянин привез на рынок большой бочонок меда. Мы, рыскавшие по базару в поисках съестного, сразу приметили торговца и, выстроившись в длинную очередь, договорились о том, чтобы каждая покупала по сто пятьдесят граммов — иначе всем не хватит. А побаловать детей медом — о чем еще можно было мечтать! Счастливые, стояли мы в очереди, дожидаясь, пока торговец установит весы и откроет свою бочку.
И вдруг на базаре появился Леонид Леонов — крупный русский писатель, один из руководителей Союза писателей.