Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
— Что дают? — осведомился Леонов, подойдя к очереди. — Почем?
И, узнав, подошел к торговцу, стал шептать ему что-то в ухо.
Торговец, выслушав, сложил свои весы и, снова погрузив бочонок в тачку, покатил ее за уходившим с базара Леоновым.
Так наши дети остались без меда — Леонов, предложив торговцу более высокую цену, купил для себя всю бочку. На наши упреки и воззвания к его писательской совести он, естественно, никак не реагировал.
От Маркиша не было никаких вестей, и я решила попытать счастья — пробиться без пропуска в закрытую Москву. Вместе с двумя другими женщинами — поэтессой Маргаритой Алигер и первой женой поэта Евгения Долматовского Софой Мазо — я пароходом добралась из Чистополя в Казань. В Казани нам повезло — мы умудрились выпросить у начальства специальные талоны — «литеры» — для следования в Москву. Литеры были выписаны на чужие имена и, случись проверка, мы все были бы арестованы. В военное время задержание с подложными документами повлекло бы за собой крупные неприятности.
По рекам — на поезд попасть нам не удалось, да и слишком опасно это было с «липой» в кармане — мы добрались до границы московской области. Дальше наверняка нам грозили проверки документов — и мы сошли на берег километрах в восьмидесяти от Москвы. Оттуда можно было рискнуть доехать попутными машинами и пригородными поездами. В последних числах сентября я вошла в подъезд нашего дома и поднялась на пятый этаж. Маркиш был дома. Он работал — сидел на своем диване, поставив перед собой кресло с пишущей машинкой. Он был одет в военно-морскую форму, на плечах его были погоны с двумя звездами: капитан второго ранга.
Какое-то «высокое начальство», просматривая списки Народного ополчения и понимая, что все ополченцы погибнут под Москвой в боях с отборными гитлеровскими дивизиями, вычеркнул Маркиша. Его в приказном порядке отозвали в штаб Военно-морского флота, присвоили ему звание капитана второго ранга и до поры до времени отпустили с миром домой — писать стихи. Впоследствии он был отправлен в действующую армию, воевал на одном из крейсеров Черноморского флота. Крейсер был потоплен при попытке прорваться к осажденному Севастополю, и только чудо спасло тогда Переца Маркиша от гибели.
Его товарищи — еврейские писатели, попавшие в ряды Народного ополчения — не ушли от своей судьбы. Меир Виннер, Годинер, Росин — все они погибли под Москвой.
Из Москвы я вернулась вместе с Маркишем — ему разрешили сопровождать семью дальше в эвакуацию, в Ташкент. Десятки писателей ждали тогда эшелона в Казани. Некоторые из них вернулись потом на фронт, некоторые остались в тылу, в Ташкенте. Маркиш вернулся в армию.
Писательский эвакуационный эшелон был набит битком. Мы получили четырехместное купе в мягком вагоне и погрузились в него всемером: Маркиш, я трое наших детей, моя мать и захворавший племянник Маркиша. Когда поезд был уже готов к отправлению, мы увидели мечущихся по перрону молодого человека с женщиной — им не хватило места. Глаза молодого человека были безумны от растерянности и страха.
— Надо взять их! — решил Маркиш.
Эти двое на ходу вскочили в отходящий поезд, прошли в наше купе. Свободного места не было — поэтому повеселевшая парочка, глядя на Маркиша собачьими глазами, полезла, не мешкая, в подпотолочное чемоданное отделение.
Это был нынешний главный редактор «Литературной газеты» еврейский антисемит Александр Чаковский с женой.
В соседнем вагоне ехали немецкие писатели-антифашисты, бежавшие от Гитлера в СССР: Фридрих Вольф, Бредель, Бехер и другие. Немцы сразу же обособились от прочего пестрого населения эвакопоезда. Они общались только между собой, вели себя так, словно нас вообще не существовало и словно не один паровоз тащил нас навстречу нашей судьбе. Мы, «советские», и так-то не общались с «иностранцами», а после одного случая контакты стали невозможны и вовсе. В один прекрасный день наш поезд остановился на каком-то заброшенном полустанке. Население нашего вагона, в основном женщины с детьми, высыпали погреться на солнышке. Немецкий писатель Теодор Пливье вышел в тамбур, прищурился на солнце, потянулся и словно бы не замечая нас, прогуливавшихся у самого вагона, неторопливо расстегнул штаны и помочился. Мы были как громом поражены: вот так европеец, вот так интеллигент! Из нашей остолбеневшей на миг компании раздались бурные крики протеста. Пливье, смотря словно бы сквозь нас, преспокойно закончил свое дело и удалился в купе… Нечего греха таить — свое возмущение Пливье мы перенесли на «немцев» вообще, хотя они и вели себя не столь вызывающе, как их литературный коллега.
Маркиш — без деклараций и распоряжений — ввел жесткий распорядок дня в нашем купе. С утра дети отправлялись гулять и играть в коридор вагона, а Чаковские исчезали неизвестно куда. Маркиш снимал чехол с пишущей машинки, стоявшей на столике. Шел ли поезд вперед, стоял ли подолгу на полустанках и в тупиках — Маркиш работал. Он не желал изменять своим рабочим привычкам, не желал терять времени на пустые разговоры, ведшиеся во всех купе поезда. Он писал — потому что не мог не писать.
В эвакуационном поезде был создан им весь цикл стихов «Москва. 1941».
Атмосфера писательского эвакуационного поезда, шедшего из Казани в Ташкент 23 суток, стоит того, чтобы остановиться на ней подробней.
То был воистину «сумасшедший поезд» — со скандалами, слезами, отчаянием, апатией и флиртом. «Писательский дом» на колесах тащился по степям прочь от войны и от смерти — в неведомое, но наверняка трудное и тяжелое будущее. Вряд ли я ошибусь, сказав, что по-писательски работать продолжал в этом поезде один только Маркиш.
Вся эта суматоха и горькая суета дороги превращала культурных, цивилизованных людей в неврастеников и дикарей. Маркиша сам этот беженский путь не трогал — Маркиш перенял горький опыт поколений своего народа — вечного беженца, вечного странника.
Скандалы в поезде возникали часто — из-за пустяка, из-за мелочи. Наскоки на нас носили совсем уж бредовый характер. Во-первых, нас с пеною у рта обвиняли в том, что Маркиш, работая в купе, отправлял оттуда «домочадцев» и те слонялись по коридору. Во-вторых — совсем уж бред — о нас говорили и повторяли с утомительной нудностью и желчью: — Эти Маркиши умеют устраиваться! Набили купе детьми и получают каждый день, по целых четыре чайных ложечки сгущенного молока!
Это была правда — поездное начальство выдавало по ложке молока каждому ребенку. То, что свою ложку получал и больной племянник Маркиша, взятый им на время болезни из общего вагона, вызывало ярость опустившихся людей.
Наконец, произошел взрыв. Скандал учинил умный и интеллигентный Виктор Шкловский. Поводом послужил тот же больной племянник Юра. Что в нем не устроило Шкловского — неизвестно, но он стал метаться по коридору с громовым криком:
— Маркиш! Я тебя бить не стану, я тебя сразу убью!
Дальше этого объяснения не шли, но крик нарастал. Маркиш, сидя за пишущей машинкой, и слов крика не различал, но шум мешал ему.
Тогда я вышла в коридор — к беснующемуся Шкловскому и одобряющим его приятелям-писателям.
— Вы — инженеры человеческих душ? — не помня себя, закричала я, стоя на пороге купе. — Дерьмо вы!
Услышав от меня — прежде тихой и уравновешенной — ругательное слово, Шкловский умолк, словно бы его окатили ведром холодной воды. Ему было неловко.
В одном из соседних с нами купе ехал в Ташкент крупнейший еврейский прозаик Давид Бергельсон с семьей. Странная дружба связывала Маркиша с Бергельсоном. Это была, собственно, и не дружба — связь острых индивидуальностей. Она длилась почти всю жизнь — вплоть до дня гибели 12 августа 1952.
Маркиш познакомился с Бергельсоном еще в 1917 году в Киеве. В двадцать первом году они вновь встретились в Берлине, где собрались к этому времени все сколько-нибудь крупные еврейские писатели эмигрировавшие из России: Дер Нистер, Квитко, Маркиш, Бергельсон, Гофштейн. Уравновешенного «европейца» Бергельсона раздражало бунтарское неистовство молодого Маркиша, личные чувства, как это нередко бывает, были перенесены на оценки творчества, и в еврейской печати начались между двумя писателями публицистические баталии. Бергельсон был человеком умным, образованным, резким и злым. Маркиш — вспыльчивым как порох, но добрым и мягким. После возвращения Бергельсона из эмиграции в конце 34 года настоящая дружба между ним и Маркишем так и не установилась. Подружились женщины — жена Бергельсона Циля и я. Мы, как могли, сдерживали наших мужчин от взаимных резкостей и радовались, когда все шло у них хорошо. Маркишу и Бергельсону было интересно вместе, и этот интерес влек их друг к другу. А потом вдруг между ними пробегала кошка, и наступало охлаждение. Бергельсон — выходец из богатой семьи, получивший европейское образование и воспитание, называл Маркиша в шутку «азиатом» — за то, что Маркиш не любил сидеть в кафе, предпочитая ему собственный дом. А кафе такое в Москве открылось в тридцатые годы — кафе «Националь». Его организовала эмигрантка из Америки, она хотела, чтобы вышло у нее нечто подобное литературным кафе Парижа, чтобы в «Националь» запросто заглядывали писатели, художники, актеры. Истосковавшиеся по обществу «артисты» валили в «Националь» валом — посидеть, поболтать, выпить кофе с коньяком. Американка ввела в меню кафе «коронное» блюдо, вывезенное из Америки — яблочный чай. Он и по сей день подается в «Национале». А больше, пожалуй, в этом кафе в самом центре Москвы ничего не напоминает о прошлом: завсегдатаи либо были арестованы и погибли в лагерях, либо умерли своей смертью, а американка, естественно, была арестована и погибла. В 37 году кафе пережило кризис: люди боялись говорить не только в кафе, но и у себя дома. После войны в «Националь» потянулись по старой привычке завсегдатаи: Михаил Светлов, Юрий Олеша, Владимир Бугаевский, Марк Шехтер. Но МГБ, выслеживая «либералов», установило в зале кафе множество микрофонов, а официанток принудило сотрудничать с Лубянкой.