ЖАНРЫ

Страх. История политической идеи
Шрифт:

Аналитики не раз приветствовали живительную моральную энергетику, пронизывающую ныне политическое тело Америки, энергетику решительности общества и гражданской преданности, питающую еще более весомый комплекс процессов — возрождение веры в правительство (и возможно, как считают некоторые прогрессисты, в восстановленное государство всеобщего благосостояния), возрождение культуры патриотизма и общественных связей, новый консенсус двух партий, окончание иронических и культурных войн, укрепление авторитета президентской власти. По мнению обозревателя газеты «Ю-эс-эй тудэй», президент Буш проявил особенную прозорливость после событий 11 сентября, когда пообещал себе и современному поколению американцев представить вещественные доказательства культурного обновления страны. «Буш сказал своим советникам, что он верит: угроза со стороны врага — это шанс для него и его сверстников, представителей поколения демографического взрыва, перестроить свою жизнь и доказать, что они обладают той же доблестью и твердостью, какую продемонстрировали их отцы во Второй мировой войне»82. События 11 сентября, принеся нам кошмарный спектакль смерти и последовавший за ним всеобщий страх, дали мертвой или умирающей культуре шанс на воскресение. После памятного сентябрьского дня Эндрю Салливан писал в «Нью-Йорк таймс мэгэзин», что Америка стала «более мобилизованной, более сознательной и, следовательно, более живой». На страницах этого же издания Джордж Пэккер говорил о том, что события 11 сентября породили «напряженность, горе, решимость и даже любовь». Он приводит свидетельство человека, оставшегося в живых после ударов по Всемирному торговому центру: «Мне нравится это состояние. Никогда в жизни не было подобной ясности». Здесь Пэккер добавляет: «Я тоже пропустил через себя это состояние, и мне это нравится». В сущности, замечает Пэккер, «сейчас я боюсь возвращения к нормальной жизни, к которой все мы как будто должны стремиться»83. В первую годовщину трагедии, когда родные и друзья погибших оплакивали свои утраты, Хитченс вновь подтвердил глубокое волнение, испытанное им 11 сентября и в последовавший затем год освободительной войны.

В тот день я разделял со всеми весь спектр чувств — от отвращения до ярости, но присутствовало во мне и еще нечто, что не было до конца для меня открыто. Сущность этого чувства стала для меня очевидной только поздним вечером. К моему удивлению (и удовольствию), оказалось, что это радостное возбуждение. Я не большой поклонник войн; когда мне в качестве иностранного корреспондента доводилось наблюдать боевые действия, меня бросало в дрожь. Но в тот день я стал свидетелем прямого, несомненного противостояния между всем, что я любил, и всем, что я ненавидел. С одной стороны — этика многокультурного, светского, скептического и космополитического общества. (Замечу кстати: все это я люблю.) С другой — бесплодное однообразие унылого и злобного теократического фашизма. Я готов к тому, что эта война будет продолжаться очень долго. Я никогда не устану вести ее, потому что она затрагивает самое сущностное. А еще потому, что это так интересно84.

Рассуждая о том, что руководило девятнадцатью террористами, аналитики рисуют нам рассерженных молодых людей, приверженных радикальному исламу; их тревожит наступление современного стиля жизни. Обращаясь к анализам, таким как те, что представили Хантингтон и Игнатьефф (равно как Токвиль и Арендт), интеллектуалы пришли к выводу, что политика не имеет ничего общего с событиями 11 сентября. Люди, захватившие самолеты, их командиры, богатые покровители, неофиты, грозившие присоединиться к террористам, — все они не интересовались политикой ни в каком смысле этого слова. Ими двигали душевные бури, вызванные культурным шоком перед лицом современной цивилизации. Томас Фридман поясняет данный тезис так: «Корни их недовольства не в политике, а в психологии», они «обвиняют Америку за то, что их обществам не удается вписаться в современность»85. Исламисты ненавидят Соединенные Штаты не по политическим мотивам; их ненависть вызывают не интервенции в такие мусульманские страны, как Иран, Саудовская Аравия и Индонезия, не безоговорочная поддержка Израиля, не финансовая подпитка репрессивных режимов на Среднем Востоке. Они ненавидят Соединенные Штаты за то, что они таковы, каковы они есть. А Соединенные Штаты, в глазах рассматриваемых нами авторов, являют собой символ современности, модернити — либеральной, терпимой, демократической, светской. По словам одного репортера, террористы действовали «исключительно… из ненависти к таким ценностям Запада, как свобода, терпимость, процветание, религиозный плюрализм и всеобщее избирательное право. Для фундаменталистов (не обязательно мусульманских) эти идеи являются эмблемами распутства, разложения, алчности и отступничества». Поскольку эта ненависть имеет столь экзистенциальный характер, нет смысла говорить о переменах в американской политике на Среднем Востоке или вообще в мусульманском мире. Как отмечает Фридман, «их терроризм не ставит перед собой цели изменить какой бы то ни было конкретный курс в политике США». А другой аналитик добавляет: «Перемены в политике Запада, возможность которых, впрочем, нельзя исключать, вовсе не обязательно смогут устранить разногласия» между исламистами и западным миром86.

Почему же террористы и исламисты так враждебно настроены по отношению к современности? Что их беспокоит? Утрата старого мира, крах единства умерших или умирающих традиций, наблюдающееся сегодня абсолютное господство индивидуализма. Соединенные Штаты не несут прямой угрозы исламистам, зато являются удобным козлом отпущения для проявлений недовольства фундаменталистов. В одной передовой статье говорилось: «Они, оказавшись в тисках традиционного общества, в котором родились, и неопределенности современного мира, в котором неизбежно вынуждены жить, ищут одной причины своей растерянности, недовольства, краха устремлений и неполноты культурной самоидентификации». Еще один журналист отмечал: «Свобода как таковая может быть чрезвычайно неудобной, даже опасной для наиболее бедных наций мира, которые все еще прикованы к старым столпам веры, традиции и подчинения». Далее следует вывод: «Мишенью этого недовольства оказалась американская рок-музыка». И наиболее ярко этот гнев воплотился, по мнению Фуада Аджами, в уроженце Египта Мохаммеде Атта, который стал дирижером ударов 11 сентября. Аджами говорит: «Современный мир нервировал Атта». Проведя детские годы в «однообразном, аскетическом обществе, которое внезапно было заброшено в более конкурентный, восхваляемый современный мир 1970–1980-х годов», Атта оказался «в опасной близости к современности». В столкновении традиционности и современности «родилось неспокойное, воинственное благочестие». Абсолютные истины исламского фундаментализма были источником комфорта, способом обрести смысл в обессмысленном мире. Как и описанный Арендт сторонник тоталитаризма, Атта «нуждался в вере» радикального ислама, «как в утешении»87.

Эти два тесно взаимосвязанных тезиса — страх может быть источником внутреннего обновления и терроризмом движет недовольство современностью — хорошо дополняют друг друга. Америка нуждалась в противоядии от культурного упадка, и таким противоядием послужил страх перед терроризмом. Но чтобы этот страх не нанес нам существенного урона, требовалась ответная война. Поскольку исламский фундаментализм является экзистенциальной тревогой в отношении современности, аналитики приходят к выводу, что ему теоретически невозможно ответить политическими или дипломатическими средствами. По их мнению, модернизация представляет собой необратимый процесс и тревога является ее неизбежным результатом. Лучший способ подавить порождаемое модернизацией недовольство — уничтожить его. Перманентная война против террора, таким образом, преобразит существующую внутри общества тревогу в укрепляющий страх, возродит либерализм, переживавший после 1960-х годов очень трудные времена, в качестве воинственной веры, вернет изнуренному обществу чувство коллективизма и индивидуальной целеустремленности, объединит консерваторов и либералов во всеобщем крестовом походе во имя Просвещения. С одного края политического спектра в поддержку войны против терроризма раздается голос Хитченса, бывшего троцкиста, оставшегося радикалом: «Американизация — это наиболее революционная сила. В мире нет почти ни одной страны, где принятие американизма не было бы самым радикальным шагом из всех возможных»88. А на другом краю политического спектра звучит ответ:

Политическая программа американских консерваторов не менее революционна. С самого начала истории страны американцы видели в своих ценностях и институтах воплощение всеобщих надежд, которые рано или поздно докажут свою значимость далеко за пределами Соединенных Штатах. На Большой государственной печати, воспроизведенной на американском долларе, мы видим надпись novus ordo seclorum — «новый вековой порядок», т. е. выражение вовсе не консервативной тяги к потенциальным последствиям революционного характера. В этом представлении демократия, конституционное правление и основа их — права человека — пригодны не только для североамериканцев в силу их особых привязанностей и традиций, но для всех народов мира. Поэтому внешняя политика Соединенных Штатов может иметь какие угодно цели, но только не сохранение status quo 89.

И Фрэнсис Фукуяма делает следующий вывод: «Радикализм американской революции по-прежнему жив. Сегодня он выражается в стремлении США к созданию мировой экономики и в силовой внешней политике, направленной на организацию всего мира по американскому образцу» 90 . Сейчас, когда Советского Союза больше нет, когда тревога и террор вновь возродились в качестве основ политики, интеллектуалы, некогда отшатнувшиеся от утопизма большевистской революции, готовы поднять оружие более смертоносное, то, что Томас Пейн [31] когда-то назвал «истоком всего человечества» 91 .

31

Пейн (1737–1809) — американский просветитель радикального направления, участник войны за независимость и Французской революции.

Часть 2

Страх по-американски

Мы видели, как современные теоретики и публицисты отделяют страх от общественных элит, идеологии, законодательства и институтов, тем самым затемняя его политические истоки и способы его использования. Мы видели, как авторы упускают из виду пути, которыми страх обеспечивает одной группе доминирование над другой, как он при помощи политического воздействия лишает управляемых возможностей осуществлять поиски счастья и столь часто вынуждает от них отказываться. Одна из причин подобного отклонения, как я показал, состоит в том, что страх часто служит фундаментом для интеллектуалов, нуждающихся в обосновании своей аргументации. В минуты сомнений в способности позитивных принципов быть стимулом для нравственного рассмотрения проблем или для политических акций страх видится идеальным источником политического восприятия и энергии. Но здесь можно увидеть и другую причину, в особенности в Соединенных Штатах. Сторонники и защитники общественной свободы нередко противопоставляют себя сторонникам авторитарного правления, порождающего страх. Как бы ни понимать либеральное общество, в нем граждане не испытывают постоянного страха перед верхами, в нем они не бывают вынуждены действовать так, чтобы их слова и поступки оказывались направлены в ущерб их же благу. В таком обществе власть не распределяется таким образом и методы принуждения не настолько доступны, чтобы порождать такого рода страх. Благодаря Конституции и плюрализму в обществе, как полагают многие интеллектуалы, Соединенные Штаты свободны от страха подобного рода. У нас может иметь место влияние элит, давление, т. е. то, что одни исследователи называют гегемонией, а другие — третьим лицом власти. Большинство может быть пассивным, а активным — меньшинство. Но у нас наблюдается мало проявлений запугивания, характерного для режимов старой Европы и все еще сковывающего очень многих в мире. Даже наиболее жесткие критики нашей системы признают за современной Америкой то положение вещей, которое Ч. Райт Миллс [32] (которого иногда путают с его предшественником, жившим в XIX [33] веке) определял так: «Отношения одного человека с другим суть не отношения приказа и повиновения, а отношения межличностных соглашений. Решения каждого человека в отношении другого являются продуктами свободы и равенства». По словам Кристофера Лэша, Соединенные Штаты давным-давно обменяли «былой патернализм королей, духовенства, авторитарных отцов, рабовладельцев и землевладельцев» на «новый правящий класс администраторов, бюрократов, технократов и экспертов» путем привлечения их «некоторыми привилегиями, прежде ассоциировавшимися с правящим классом; это гордость своим положением, „привычка командовать“, пренебрежением к низшим». И этот новый класс по-прежнему управляет, но не при помощи «отношений личной зависимости». Нет, правящий класс опирается на «новые модели общественного контроля, которые рассматривают нарушителя как пациента и являются заменителями медицинской реабилитации после наказания» 1 .

32

Миллс Чарлз Райт (1916–1962) — американский социолог и публицист; считал метод К. Маркса плодотворным, но марксистскую теорию при этом устарелой.

33

Вероятно, имеется в виду английский философ, социолог и экономист Джон Стюарт Милль (1806–1873).

В дальнейшем я намерен показать, что репрессивный — в политическом плане — страх присутствует в Соединенных Штатах в значительно большей степени, чем нам хотелось бы думать. Возможно, это страх перед угрозой физической безопасности или моральной удовлетворенности граждан, перед угрозой, в связи с которой элиты позиционируют себя в качестве защитников. Или же речь может идти о страхе власть имущих перед менее влиятельными слоями, и наоборот. А это два разных вида страха: первый объединяет нацию, второй раскалывает ее. При этом обе стороны служат подкреплением друг другу, элиты стригут купоны с комбинации этих двух сил. Коллективный страх перед опасностью отвлекает от взаимного страха элит и низших слоев или же дает последним дополнительные основания опасаться первых. «Протекция — это конец послушания», — писал Гоббс, имея в виду защиту общества от внешней агрессии и внутренней анархии, обеспечиваемую государством2. Но поскольку власть, позволяющая элитам защищать нас, связана с властью, предполагающей насилие над нами, наша потребность в первой часто провоцирует страх перед второй. Относится политический страх к первому типу или ко второму или он является продуктом некоей комбинации, он поддерживает и упрочивает правление элиты, склоняет низших подчиняться высшим, не протестовать против власти последних, а напротив, приспосабливаться к ней. Страх обеспечивает ситуацию, в которой власть остается в руках тех, у кого она находилась, а те, кто власти лишены, могут сделать немного (если вообще что-либо могут сделать), чтобы эту власть обрести.

Чтобы справиться с политическим страхом в Соединенных Штатах, мы обязаны осознать, что страх — это не бездумная эмоция, а рациональное, морально обоснованное чувство. Как я покажу в главе 6, политический страх отражает интересы и обоснованные суждения его носителей о собственном благе и является реакцией на опасности, реально существующие в мире, — нешуточную угрозу национальной безопасности и благосостоянию нации, угрозу угнетения со стороны власти элит и затаенный вызов этим элитам со стороны низов. Таким образом, политический страх действительно отражает этику и принципы людей; он сосредоточивает их внимание на одних опасностях, а не на других, и влияет на их реакцию на эти опасности. Политический страх влечет нечто большее, чем простую, проводимую сверху вниз политику, при которой верхи угрожают карательными санкциями или изобретают несуществующих врагов, дабы сохранить свою власть. Он продукт заговора, предполагающего интенсивные усилия участников, сотрудничество жертв и содействие со стороны наблюдателей, которые не предпринимают ничего, чтобы противостоять репрессивному давлению страха. В главе 7 я продемонстрирую, как эти основанные на страхе коалиции преодолевают механизмы, призванные устранять страх, — разделение властей, федерализм, главенство закона, а также плюралистическое гражданское общество, которое предоставляет носителям страха инструменты принуждения, зачастую недоступные правительственным органам. Многие примеры, приводимые в главах 6 и 7, взяты из эпохи маккартизма — не потому, что я полагаю, будто маккартизм до сих пор царит в обществе, а потому, что механизмы его действия сохраняются. Разбирая детали конфликтов, я рассчитываю показать, что политический страх есть результат не недоразумения или заблуждения, что он привычен и укоренен в нас, что страх — это проблема не только прошлого, но и настоящего. В главе 8 мы обратимся к современной американской деловой среде. Поскольку именно там, в области отношений принуждения между работодателем и сотрудником, сегодня в Соединенных Штатах мы с наибольшей очевидностью наблюдаем всепроникающий страх — и стойкость тех механизмов, которые служили причиной этой проблемы в прошлом.

Все эти элементы — рациональность и моральная обоснованность страха, сотрудничество элит, пособников, жертв и наблюдателей; раздробленное государство и плюралистическое гражданское общество, страх на рабочем месте — страх по-американски. Каждый элемент — свойство американского опыта, т. е. нашей децентрализованной политической культуры, конституционных ограничений, налагаемых на американское государство; многообразия и реваншизма наших элит, подвижной социальной структуры, предоставляющей людям самые разнообразные возможности для взаимодействия в рамках сложной системы под названием «страх по-американски». При том, что я употребляю определение «американский», отдельные элементы этой системы присутствуют везде, даже там, где у власти находятся самые одиозные режимы. Может показаться, что утверждение о том, что раздробленность государства, плюралистическое общество, рациональность или моральная обоснованность были присущи нацизму, сталинизму или множеству тираний, существующих в мире по сей день, противоречит здравому смыслу. Однако это так. Возможно, конкретная комбинация, именуемая «страх по-американски», представляет собой наш уникальный вклад в комбинацию мировых зол, но отдельные ее компоненты ни в коем случае не являются исключительной прерогативой Соединенных Штатов.

Поделиться с друзьями: