ЖАНРЫ

Страх. История политической идеи
Шрифт:

В своем рассуждении о карьеризме и социальной активности Арендт изменила тенденцию, прослеженную в «Духе законов» Монтескьё, втором томе «О демократии в Америке» и «Истоках тоталитаризма», уравнивания политики страха с утратой личности и институционных иерархий. Демонстрируя то, как режимы страха обращались к амбиции таких людей, как Эйхман, она вернулась к прорицаниям Гоббса и «Персидских писем». Режимы страха, как она осознала, преуспевали за счет не разрушенного человечества, а желаний успеха у личности. Эти режимы нуждались не только в настоящей работе, т. е. компенсированном волевом действии; они также зависели от рабочего места как первичного института большинства взрослых людей. Лишь исследовав работу и рабочие места, ранние теоретики, включая Арендт, могли заявить, что страх повлек утрату личности и традиционных иерархий. Вернув работу на надлежащее место, Арендт позволила нам увидеть, как добровольное усилие и институциональная политика неизбежно стимулируют режимы страха.

Пересмотр идеологии

В анализе идеологии в «Эйхмане» Арендт также выделила эти категории амбициозной личности и институциональной иерархии.

Эйхман верил в идеологию нацизма, утверждала она, не потому, что нацизм отказывал ему в каких-либо конкретных благах или оказывал влияние на его слабое личностное сознание. Наоборот, нацистская пропаганда преподносила немцев как героических творцов великого будущего. При нацизме такие люди, как Эйхман, могли вообразить себя более великими, чем они являлись на самом деле. Как она также заявляла, идеология была нравственным наркотиком, изменявшим чувство этической действительности своих поборников, так что они могли совершать ужасные вещи с минимальными угрызениями совести. Она замораживала или облегчала их нравственные чувства, ограждая их от реальности того, что они делали. В «Истоках» Арендт утверждала, что идеология создает мнимую реальность для тех, кто больше не верит в этот мир и свое собственное существование. В «Эйхмане» идеология была также фикцией, но фикцией политически инструментальной: она давала возможность личности победить ее «врожденное отвращение» к совершению ужасающих преступлений90. В то время как новая концепция идеологии Арендт имела свои недостатки (в особенности неприятие всерьез, как и в «Истоках», цельности антисемитизма как идеи), она придавала ее анализу элемент старомодного реализма. Идеология больше не была вагнеровским апокалипсисом, изображенным в «Истоках тоталитаризма»; теперь она была просто еще одной формой политической мистификации.

При первом взгляде «Эйхман в Иерусалиме», казалось, подтверждал то, что Арендт писала об идеологии в «Истоках». Эйхман, писала она, был «идеалистом», который, по его собственным словам, «жил за свою идею… готовый пожертвовать за идею всем и в особенности всеми», включая свою семью и себя. Это предположение Арендт делала для того, чтобы провести контраст между идеалистом и «бизнесменом», не ожидающим ничего грандиозного и даже не такой высокой карьеры, которую себе воображал Эйхман. Иначе говоря, идеология была в меньшей степени значительной из-за пожертвования личностью (идеолог все еще сохранял «свои личные чувства и эмоции»), чем из-за величия амбиций ее приверженцев91. Идеолог старался сделать что-то значительное и искал идеи (например, уничтожение евреев), позволившие бы осуществить это желание. В отличие от идеолога в «Истоках», видевшего величие в безличных подавивших его силах, теоретик в «Эйхмане» видел его в создаваемом им мире, который будет вспоминать его дела с почтением и благодарностью. Никто, утверждала Арендт, не понял этот мотив так хорошо, как Гиммлер. Речь за речью Гиммлер убеждал своих последователей в великой задаче, которую им предстояло выполнить. Если работа по уничтожению евреев была «труднопереносимой», заявлял он, в СС смогут воодушевить и на такую мысль, сказав, что это было «историческим, грандиозным и уникальным» и именно этим они занимались92. Это была не просто задача, которая привлекала СС; это было также фактом того, что именно они должны будут это осуществить.

Такие слова особенно ярко звучали для такого хвастуна, как Эйхман. (Столь кричащими были амбиции Эйхмана, что Арендт удивлялась тому, как он смог скрываться после войны так долго93.) Эйхман хвалился потому, что старался возвысить себя над теми, кто играл по правилам94. Таким образом, он страдал от обычных пороков личности, которая, как Арендт заявила в «Истоках», была уничтожена массовым обществом и тотальным террором. За высокопарными речами идеологии стоял человек с прискорбным, хотя и вряд ли необычным пристрастием к самовозвеличиванию. Как и в «Истоках», Арендт напрямую связывала идеологию и движение, но здесь это было не безличным движением природы или истории, но восходящей мобильностью карьериста.

«Из скучной жизни без значения и развития ветер занес его в Историю, как он ее понимал, а именно, в Движение, всегда безостановочное и в котором кто-то, как он сам, бывший неудачником в глазах его социального класса, его семьи и в его собственных глазах, мог начать все с самого начала и даже сделать карьеру»95. В «Эйхмане» Арендт вернула идеологию на землю, к личности с ее привычными желаниями, пороками и интересами. Возможно, поэтому Арендт особо выделила, что великие идеологические заявления Гиммлера всегда делались под конец года, по-видимому, вместе с рождественской премией96.

В «Истоках» Арендт утверждала, что идеология была заменой недостижимого пока мира, утешением одиноких людей, более ни во что не верующих, включая свидетельства своих собственных чувств. Однако в «Эйхмане» Арендт изобразила нацизм как идеологию отступления и оправдания, предполагавшую, что мир во всем его уродстве и личность во всей своей сущности все еще существуют. Его цель состояла в приспособлении личности к этой уродливой реальности. Большинство нацистов, утверждала Арендт, имели «врожденное отвращение к преступлению»97. Целью идеологии тогда являлось преодоление этого отвращения путем превращения массового убийства в положительный моральный долг. Убийство евреев требовало того же отказа поддаться искушению — в данном случае желанию не убивать, ухищрений, не требовавшихся в другую эпоху. Убийство всех евреев без исключения даже носило санкцию категорического императива Канта, о котором Эйхман имел довольно связное, хотя и примитивное представление. Таким образом, убить нескольких евреев из садизма или ярости было менее достойно, чем убить всех евреев без эмоций или следуя одной из них, т. е. самой законной и универсальной из причин98.

В то время как фанатичное убийство евреев напоминало внутреннее, духовное самоотречение, описанное Арендт в «Истоках», оно было совсем другого сорта, как ничто другое напоминавшее христианский идеал добродетельности, как бы злонамеренно ни определенное ради него самого же. Столь убедительным, если все перевернуть, был этот моральный мир, что кто-то похожий на Эйхмана, по словам Арендт, мог бы совершить «свои преступления при обстоятельствах, которые [сделали] бы почти невозможным осознание или ощущение того, что он поступает неправильно»99.

Но по большей части, как это осознала Арендт, моральные преобразования нацистов не были успешными: партийные функционеры все еще ощущали, пусть и смутно, что они творили зло. Если бы нацисты не обладали неким представлением о том, что они поступают плохо, прибегали ли бы они к эвфемистическим «языковым правилам», по которым ничто — ни убийство, ни концентрационные лагеря, ни газовые камеры — не могло быть названо своим именем? Одной из целей такой лингвистической путаницы, несомненно, было желание смутить иностранцев и скрыть преступления; нацисты беспокоились о плохой рекламе и опасались, что в случае поражения в войне их будут судить явно не в позитивном свете. Но нацисты использовали эти слова даже среди своих. Окончательное решение требовало обширной бюрократии с офисами, разбросанными по всей оккупированной Европе, и далеко не каждый служащий был надежным пехотинцем. Нацисты прибегали к кодовым словам, так как они не могли быть уверены в том, что их собственные чины примут ужас того, что они делали; эвфемизм был «огромной помощью в деле поддержания порядка и здравомыслия»100. Аргументация Арендт предполагала, что целью идеологии было отвлечь внимание от (или оправдание) морального ужаса, чтобы его палачи могли продолжать свой кровавый бизнес.

Тем, что сделало нацистскую идеологию такой убедительной для людей вроде Эйхмана, заключает Арендт, был простой факт, что столь многие из уважаемых им людей, казалось, верили в нее. «Его совесть была действительно спокойна, когда он видел пыл и усердие, с которым „хорошее общество“ повсюду реагировало так же, как и он. Ему не нужно было „приближать свои уши к голосу совести…“ не потому, что ее у него не было, но потому что его совесть говорила „респектабельным голосом“, голосами респектабельного общества вокруг него. Эйхман искренне верил в авторитет лучших людей общества, в то, что их мнения были достойны уважения и подражания. А еще у них была власть, так что все это заставило его присоединиться и к верованиям, сопровождавшим эту власть. Эти парные элементы в идеологическом структурировании Эйхмана — искреннее и инструментальное, мораль и карьеризм — были нераздельны, поскольку в глазах Эйхмана успех был нравственным благом, стандартом, по которому оценивалось достоинство людей. Он заявлял о Гитлере: „[Он] мог быть в корне неправ, но одна вещь бесспорна: этот человек был способен подняться от ефрейтора немецкой армии до фюрера почти восьмидесятимиллионного народа… Сам его успех доказал мне, что я должен подчиниться этому человеку“»102.

Переоценка террора

Открыв роль карьеризма и заново истолковав идеологию, Арендт, наконец, пришла к переосмыслению цели и политики тотального террора. В «Истоках», как мы видим, целью тотального террора было уничтожение человеческой свободы и индивидуальности, освобождение движения природы или истории от груза личности. Тотальный террор был самоцелью. Однако в «Эйхмане» Арендт утверждает, что тотальный террор был не самоцелью, а инструментом геноцида. Как она пишет, нацизм был «предприятием, открыто намеревавшимся навсегда стереть некоторые „расы“ с лица земли». Эйхман «поддерживал и приводил в жизнь режим нежелания делить землю с евреями и рядом других народов». В то время как эти жесткие заявления столь очевидны сегодня, что близки к банальности, они означали вновь открытое Арендт признание того, что нацизм был «атакой на человеческое разнообразие как таковое», атакой на неоспоримую множественность народов, а не на личностей, на людей, понимаемых как членов расы, а не деятелей и индивидов103.

Обладая ясным представлением о восстановлении планов нацистов на проведение геноцида (геноцид был конечной целью ее оригинального плана «Истоков»), Арендт была готова признать инструментальные качества террора, а также то, что он был рациональным средством ошеломляющей сознание цели.

Нацисты столкнулись со значительным препятствием в их усилиях по уничтожению евреев. В Европе было больше ненацистов или антинацистов, чем нацистов, а в концентрационных лагерях больше жертв, чем преступников. Как и все дирижеры страха, нацисты беспокоились, что раздражение на их правление может вылиться в организованную оппозицию. По мере накопления власти и территории нацисты получали все больше поводов для беспокойства, поскольку они пытались выполнять морально рискованные и беспрецедентные задачи в чужих землях. Террор был средством преодоления этих препятствий. Он позволил нацистам максимизировать воздействие ресурса, бывшего у них в достатке, — насилия и минимизировать воздействие ресурса, у них отсутствовавшего, — людей. Таким образом, это была утилитарная адаптация целей и средств их достижения, превращения потенциальных оппонентов, евреев и неевреев, либо в коллаборационистов, либо в сотрудников.

Поделиться с друзьями: