Страна идиша
Шрифт:
«Этот молодой человек изучал творчество Маркиша, — объяснила Эстер по-русски нескольким своим почитателям. — Маркиша хорошо знают на Западе». Потом, обернувшись ко мне, она сказала на идише: «Я приглашаю вас к себе домой прочитать лекцию на литературную тему».
«Эстер, — зашептал ей кто-то на ухо, — вы не боитесь?»
«Боюсь? — ответила она. — Это они пусть меня боятся».
Сливки советской еврейской интеллигенции пришли послушать мою лекцию об основных течениях в современной литературе на иврите. Эстер переводила с идиша на русский. Ей оставили только половину квартиры на престижной улице Горького, где они жили до войны; вторую половину занимала приехавшая из деревни русская семья. В гостиной царил письменный стол Маркиша. На нем стояли фотографии, лежало множество его книг — не те экземпляры, которые конфисковали в ночь его ареста, а другие — те, что многие годы дарили ей друзья. Прежде чем я начал лекцию, сын Эстер Давид [504] подошел к телефону, прокрутил диск до нуля и закрепил его карандашом. Так, объяснил он, Три Буквы (кодовое название КГБ) не смогут использовать их телефон как прослушивающее устройство. Потом кинорежиссер Моисей Калик [505] развлекал нас свежими байками. Он подал запрос в Государственный банк на перевод денег в Израильскую ассоциацию кинорежиссеров, чтобы заплатить членские взносы. Вчера он получил ответ от банка — его просьба принята к рассмотрению. К тому моменту, как я уезжал из Москвы, я уже точно знал, что нужно оставить Давиду Маркишу в залог новой встречи на израильской земле. Я подарил ему свою вязаную красную с черным ярмулке, [506] на которой было вышито на иврите имя ДАВИД.
504
Маркиш Давид Перецович (р. в 1939 г.) — писатель. В 1972 г. приехал в Израиль.
505
Калик Михаил (Моисей) Наумович (р. в 1927 г.) — кинорежиссер. В 1971 г. приехал в Израиль.
506
Ермолка (идиш).
«Она все еще ждет, когда опять постучат в дверь», — сказала Эстер об Иде Эрик, имея в виду крайнюю осторожность Иды и ее нежелание освободиться от цепей и присоединиться к сопротивлению. Как парадоксально! Макс Эрик был первым в Польше, кто возвестил о Переце Маркише и «языке идишского экспрессионизма». Более того, в маминых рассказах Эрик всегда с едким сарказмом относился к виленской мелкой буржуазии. Я никогда не слышал от нее, чтобы он хоть о ком-то сказал доброе слово. На занятиях он всегда насмехался над студентами за недостаток сообразительности, но к маме, похоже, никогда не придирался. Однако на третий день моего пребывания в Москве я несколько неохотно позвонил Иде — ее номер дал мне Бен. Она говорила на идише с некоторым усилием, и казалось, что ей не хочется говорить на этом языке по телефону.
Они жили вчетвером в небольшой квартирке: Ида, ее родственница Регина, дочь Иды Нелли и внук Саша — всеобщий любимец. От своего брата я уже знал о неудачном, давно уже распавшемся браке Нелли с каким-то украинцем. Регина не открывала рта, Нелли тоже больше молчала, а сама Ида говорила очень тихо и какими-то полуфразами.
«Это был только вопрос времени, — говорила она, пока я пил горячий чай с вишневым вареньем. — Институт уже закрыли, а некоторых из ведущих академиков уже арестовали. Они пришли поздно ночью 10 апреля 1936 года. Где тут у вас оружие? — спросили они. Вот мое оружие, — ответил Сала». (Так Ида называла своего мужа.) И он указал на ручку, лежащую на столе.
«Да, — неохотно согласилась она, — у нас есть несколько писем Салы, которые он писал мне и Нелли из тюрьмы и из лагерей. Нет, они не здесь, я не держу их при себе».
Я знал, что она лжет. Но я помнил о строгих указаниях из Нью-Йорка не пытаться ничего провозить.
«Как он погиб? Его не били, не пытали. Он получил легкий приговор. Всего пять лет принудительных работ. Ему было тридцать восемь лет, когда его арестовали. Он мог бы выжить, если бы захотел. Люба Эпштейн, его бывшая студентка — спросите о ней у вашей мамы, — была в лагере медсестрой. Он рассказывал ей, что он собирается сделать. Он вскрыл вены. Не от страха. Из протеста. Жить дальше значило бы примириться с величайшим обманом — с самым большим обманом за всю историю».
«Хотите кусок пирога?» — спросила Регина.
«Вероятно, Максу Эрику я обязан тем, что появился на свет», — выпалил я, надеясь отвлечь их от горестных воспоминаний. И я рассказал им о письме, которое Эрик послал из Минска моим родителям в Вильно. «Советский Союз — это нечто совершенно удивительное… — писал он, — но для Маши тут все слишком грубо».
«Правда? — резко ответила Ида. — Тогда почему же для меня это оказалось не слишком грубым?»
Когда я рассказывал об этом разговоре маме и дошел до этого места, она расхохоталась. Я знал: этот смех означал, что она получила подтверждение — и это была ее месть. Бедная Ида. По какой-то загадочной, необъяснимой причине ей было суждено страдать, а Маше было суждено прожить жизнь в мире и безопасности. Увидеть Иду лицом к лицу после всех этих лет значило бы встретиться с давним противником.
«Я проезжала мимо вашего дома, — говорила мне позднее Ида в нью-йоркской квартире своего свояка на Вест-Энд-авеню. — Это дом из красного кирпича, а на лужайке перед ним рос большой клен. Но она меня даже на порог не пустила».
Хуже того, показать Иде наше изобилие, все эти тринадцать комнат с вместительными шкафами, где каждую стену украшали картины (все до единой — оригиналы), где полки были заставлены китайским фарфором, книгами и всякими штучками, означало бы переписать заново мамину историю о сиротстве, заброшенности и предательстве. И зачем еще Сталин и Гитлер пришли к власти, если не затем, чтобы сделать прошлое безвозвратным?
А может быть, ее отказ был просто продолжением того незабываемого момента на виленском вокзале в конце 1929 года, когда Ида и ее блистательный муж уезжали в одну сторону, а Маша и ее надежный Лейбке — в другую?
Вильно [507] был еще одним советским городом, где у меня были личные связи. Мне нужно было разыскать Рохл Гурдус, сестру Любы Блюм, которую я встречал в Монреале. То ли потому, что мне надоело жить, как шпиону, то ли потому, что Люба была вдовой знаменитого Абраши Блюма, [508] лидера Бунда и героя восстания в Варшавском гетто, я позвонил Гурдусам прямо из гостиницы, даже не потрудившись найти телефонную будку. Муж Рохл тут же пришел, и тут удивилась даже наш гид из Интуриста: увешанный наградами бывший офицер Красной армии, директор одной из лучших в Вильнюсе средних школ, Залман Гурдус [509] говорил на идише во всеуслышание.
507
Так в оригинале.
508
Блюм Авром (1905–1943) — уроженец Вильно, один из лидеров бундовской молодежной организации Цукунфт(«Будущее»).
509
Гурдус Семен (Залман) Исаакович (ум. В 1973 г.) — известный в Вильнюсе педагог.
Я уже наводил справки про известный двор на Завальной, 28/30, где родилась мама, и узнал, что теперь там находится школа милиции. Тем не менее Залман полагал, что он может воспользоваться кое-какими знакомствами и сделать так, чтобы нас пустили внутрь.
«Вы только посмотрите, — сказал он, когда его попытки не увенчались успехом, — всех евреев в Вильно они убили, а этих двух булванес [510] — полуобнаженные торсы, поддерживающие козырек над входом, — оставили».
510
«Болванов» (идиш).
Залман не ходил в марте вместе с тремястами другими вильнюсскими евреями в Понары зажигать поминальные свечи на том месте, где недавно были найдены останки шестерых детей. Его собственные дети, Лида и Виня, остались там, и сам он не спорил с теми, кто, подобно Эйтану Финкельштейну, [511] призывал всех уезжать в Израиль. Но сам Залман Гурдус, родившийся в Вильно, не хотел к ним присоединиться. Он гордился своей школой, а учителя и ученики гордились им. Там, в подвале, они устроили единственный в СССР музей памяти жертв Катастрофы. Две ужасно застенчивые девочки в коричневой форме провели нам экскурсию на школьном английском.
511
Финкельштейн Эйтан — писатель, еврейский активист.
В портретной галерее «выдающихся евреев», как я ее тогда себе представлял, не было места для людей, подобных Залману Гурдусу. Его имя не значилось в отчете, который я послал своему «начальству» в Нью-Йорке. Гурдус умер так же, как и жил, — гордым советским евреем.
Через двадцать девять лет я наконец вошел во двор маминого дома, и когда я проходил между двумя свежепокрашенными болванами — весь Вильнюс казался тем летом свежепокрашенным — длинный и просторный двор был пуст. Школа милиции переехала, а Вильнюсский университет (бывший университет Стефана Батория, альма-матер моего отца) еще не вступил во владение зданием. Можно было увидеть только три большие липы в центре двора, трехэтажный жилой дом с большими старомодными окнами и двухэтажное строение, завершавшее прямоугольник. Если бы я пришел один, я просто сел бы там на одну из узких скамеек под липами и сидел бы до темноты, и у меня даже не возникло бы ни желания, ни потребности вырезать свое имя на одном из деревьев — жалкой замене горячо любимых когда-то каштанов, срубленных на дрова во время Второй мировой войны. Но поскольку нас было пятеро, я усадил всех на булыжник и рассказывал им виленские истории, которые я собирал для своей книги. Никто не возражал. Даже Илья, наш юный гид, признал, что я знаю больше него. Здесь, рассказывал я, был детский сад Кочановского; здесь — печатня Юды-Лейба и Фрадл Мац, а впоследствии — Фрадл Мац и Исроэла Вельчера; здесь — сиротский приют, а здесь — пекарня Баданеса. Нет ни одного места в Вильнюсе, ни одного места на свете, которое было мне таким родным.
Хотя деревянные двери были открыты, я не смог заставить себя войти внутрь. Что мне в этих комнатах, если там нет ни огромного медного чана, до которого не добрался кайзер, ни огромного рояля, у которого еврейские цензоры Эрлих и Корникер ухаживали за тетей Розой, ни маленького шкафчика, где хранился бесценный свиток Торы в футляре?
Глава 28
Йом Кипур
Для Лютова — альтер эго Бабеля — идеалом мужественности был казак. В финальной, последней, политически выдержанной версии «Конармии», Лютов уезжает на рассвете верхом, как казак. У меня в сознании тоже живет эталон мужественности по имени Давид. С тех пор как я встретил Тами, моя мечта — прогуливаться по берегу Средиземного моря, держа за руку прекрасную сабру [512] и беседуя на иврите без акцента. Как бы ни неправдоподобно это звучало, я все еще пытаюсь воплотить этот идеал в жизнь.
512
Уроженку Израиля.