Странствие бездомных
Шрифт:
Одиннадцатого декабря, за неделю до дня моего рождения, мама пишет совсем отчаянное письмо. Это последний призыв к отцу.
«В шестую годовщину 18. XII хотела бы быть вместе с вами. Ведь родился в этот день наш Тусик, а я не буду с вами. Не буду? Никак ведь не буду? Никогда не буду! Поцелуй за меня нежненько нашу деточку. Всего хорошего. Будьте здоровы. Этот букетик [на открытке изображены красные маки. — Н. Б.] так похож на давешний, что на восемнадцатое декабря захотелось его послать. Ведь это… ну да все равно».
Мама понимает: пора забирать дочку, видно, растить ее придется одной. Письмо мамы от 11 декабря, вероятно, было прощанием с отцом, с их прошлым.
До самой смерти хранила мама — не в альбоме, а в сумочке, которую возила всюду с собой, — открытку с изображением небольшой скульптуры с «осенней выставки 1917 года». Маленькая группа — мать с ребенком, две фигурки. Не люди и не звери, два существа с мордами, похожие на медведей, хотя и не медведи. Мать прижимает к себе дитя, кутая в свой платок, дитя льнет к матери. Одиночество, тоска, заброшенность. Название скульптуры: «В целом мире одни». Почему у меня перехватывает горло от этой открытки? Представляю, как увидела ее или, может, саму скульптуру мама, как сжалось ее сердце. Сжимается и мое от жалости, и не только к маме — ко всем брошенным с детьми матерям. Хочется сказать: думайте, прежде чем родить дитя. Подумайте, оставляя, как будет искать вас маленький, как осудит, выросши, большой.
Поиски оказии
Забрать меня из-за границы маме было непросто. Шла война, поездки были крайне затруднены. Пока же отец посылает маме сделанную к моему шестилетию фотографию, но вряд ли она могла ее обрадовать. На карточке изображена «маленькая дама» в кресле: ноги в белых туфельках на каблучке скрещены, в руке — опущенный головкой книзу белый цветок, волосы подстрижены, с челкой, взгляд и поза напряженные. На обороте я написала: «Для мамы и Люси» — уже не печатными, а письменными буквами, которые, видно, только осваивала. Что-то чужое должна была почувствовать мама в этом манерном портрете. Да, надо поскорее забирать дочку.
В конце 1915 года в войну втянулись все европейские страны. Мир, перерезанный фронтами, разделился. Поездки из России за границу прекратились или почти прекратились. Прямые пути заменились окружными, во всем требовалась осмотрительность и осторожность. Мама долго искала в Москве и в Питере оказию — кто бы мог привезти меня. Наконец мамина приятельница Мальвина Марковна сообщила, что едет в Швейцарию по поручению богатого предпринимателя, с детьми которого занималась иностранными языками. Он просил ее привезти из швейцарской лечебницы его больную, умственно отсталую дочь. Путешествие предполагалось длительное, обеспечивалось деньгами и, в случае надобности, помощью зарубежных компаньонов.
Мальвина (так называла ее мама) обещала забрать меня на обратном пути и доставить в Петербург. Хватит уж маме тосковать в одиночестве, с ребенком ее жизнь будет теплей и веселей, некогда будет предаваться печалям. Особенно мучилась мама в праздники.
«…И елочка ваша будет без меня. Мне очень-очень грустно, что я не могу быть с тобой на елочке, даже плакать буду, наверное…»
«Милый Тусёночек, здравствуй! У тебя уже прошло датское Рождество, а у нас будет завтра русское. Сегодня уже можно не идти на работу, отдыхать. Елку устраивать не для кого, и я собираюсь уехать на праздники. Люся уехала к дяде в Киев. Женя не может приехать, ей мы послали посылочку. [16] Помнишь, как на Рождество в Берлине у нас была елка и был Игорек со Стенечкой и мы весело играли… У вас уже Новый год будет, когда ты получишь эту открытку. Желаю тебе всего хорошего, будь здорова. Поздравь за меня Волика [так звали мы папу. — Н. Б.] и поцелуй его и скажи, чтоб был здоров тоже».
16
Евгения была сестрой милосердия на фронте.
Несмотря на все, мама любит отца и, кажется мне, даже жалеет. Возможно, чувствует, что в «новой» жизни он не так уж и счастлив. И еще — устраивая мой отъезд, она знала, что ему будет нелегко расстаться со мной.
В маминых письмах ко мне и отцу сохранилась ее чудесная душа. В них ее мягкость, и нежность, и женская слабость, и мольба о жалости, и великодушная готовность простить.
Ни одной строчки отца из редких писем того времени не сохранилось. Не знаю, как он отвечал маме, мог ли найти нужные слова или, не решаясь отвечать на мамины призывы, писал только обо мне. Просил ли у нее прощения? Не знаю, к сожалению, не знаю.
Осуждая отца за мамину поломанную жизнь, я никогда не держала на него обиды за свое одиночество (безотцовство) в детстве. Может, потому, что общие несчастья потоком залили все личные беды. Да и мамино отношение к отцу не позволяло быть злопамятной.
К маме!
«Скоро ты приедешь ко мне…» — писала мама. Но путь Мальвины в Швейцарию в объезд Германии и Австрии, через которые ездили ранее, был долог. Каков бы ни был маршрут, надо было проехать несколько стран. Мама заждалась и, конечно, беспокоилась — не будет ли каких осложнений.
«Сейчас мне кажется, что на диванчике в моей комнате спит мой Тусёночек. А это не ты, а такой же маленький мальчик спит на твоем диванчике и так же ручки закидывает за голову».
В нашем альбоме две фотографии Коленьки Баранского — сына Н. Н. Баранского, маминого брата. Тоненький, милый мальчик в матросском костюмчике снят как раз в 1915 году, когда приехал в Москву вместе со своей матерью к отцу из Уфы, и все семейство поселилось на Никитском бульваре, разделив с мамой и ее дочерьми Люсей и Женей большую пятикомнатную квартиру.
«Мама милая цылую тибя мы с папой чтаю сказки письмо получила…» Дальше продолжает отец: «…а Тусина ручка заленилась писать. Теперь пишу за нее: миленькая Женичка отчего ты тоже не приезжаешь и Люся где она. Люсу целую и Женю тоже. Как мама поживает. Мамочка я скоро может быть приеду».
Отец записывает точно как я говорю. Сестер своих я уже знала — они приезжали к маме в Берлин. Женю запомнила хорошо, а Люся как-то стерлась из памяти. У Жени лицо и руки были усыпаны веснушками, что меня очень занимало. От Люси я получала письма и в маминых посылочках подарки, даже вышитое ею платьице.
Маму одолевают какие-то страхи и непонятные сомнения.
«Мальвина Марковна, наверное, уже доехала до вас. Скоро ты приедешь ко мне. Ты ведь поедешь с ней ко мне? Я тебя очень жду, птичка моя родная».
Может, мама боится, что я не захочу расставаться с отцом в последнюю минуту или что он не отдаст меня?
Мальвина прибывает в Копенгаген только в марте, и к маме отправляется радостное сообщение: «Дорогая мамочка! Я получила куклу. Мальвина уже тут. Мы скоро едем к тебе». На открытке — общий вид города с башнями, черепичными крышами, дымящими трубами: «Панорама Копенгагена». Я не знала этого города, для меня он ограничился пространством нескольких улиц, парком, набережной, скульптурой андерсеновской Русалочки — прогулками с Христльфройляйн.
Удивительно, но я совершенно не помню прощания с отцом. Почему? Или меня так отвлекало всё необычное, или он не провожал нас, или новая кукла в руках поглощала всё мое внимание?
Путь, долгий путь поездом после короткого пребывания на пароходе (пароме?), запомнился. Вероятно, этот путь шел по Швеции и Финляндии вокруг Ботнического залива. Мы занимали два купе в мягком вагоне: в одном — девочка-подросток вместе с няней или медсестрой, в другом — я с Мальвиной. Бездетная Мальвина нянчила меня, как маленькую, ласкала и целовала. Мне это не нравилось — у нее были колючие усы. Я ехала к маме, и значительность этого дела (именно дела!) наполняла меня сознанием, что я уже большая. Недавно выпавший зуб поддерживал это ощущение. Зуб я везла с собой — показать маме. Мишка, наш верный друг и почтальон, конечно, ехал со мной.