Странствие бездомных
Шрифт:
Наступил час прощания. Мать со слезами умоляла Любу быть осторожной; Надя повторяла одно и то же: «Не забудь, не забудешь?»; бабушка наставляла следить за вещами; отец, верный себе, обрушивался на «молодых дураков», которые хотят изменить что-то в России, где изменить ничего нельзя, но кончил родительской мудростью: «Смотри не влипни в историю — убьешь мать». Люба, поежившись, склонила голову под материнским благословением, на бабушку, протянувшую к ней образок на шнурке, взглянула сердито, торопливо чмокнула братишек, обняла родителей, бабку и, боясь заплакать, сказала невежливо: «Ну хватит!» В сенях, рядом с вещами, уже ждал Коля Петлин, готовый тащить к воротам, где стоял извозчик, и корзину, и портплед, и хоть саму Любу.
В Питер везла она два письма. Одно — от отца к доброму знакомому — правоведу и члену Сената Фойницкому (имя его мама, видимо, забыла). Сенатор родился в Томске и, сделав карьеру в Петербурге, до конца жизни оказывал помощь своим землякам. Отдавая дочери письмо, отец сказал: «На самый крайний случай». Второе письмо было от г-жи Минской, мамаши Любиных учеников, к приятельнице с просьбой принять, обогреть и помочь будущей курсистке устроиться на квартиру.
Удивительно, но в своих воспоминаниях мама ни словом не обмолвилась о впечатлениях от Петербурга (впрочем, и от Москвы тоже). Не может быть, чтобы удивительной красоты город не произвел на молоденькую девушку сильного впечатления. Или уж так строго придерживалась она намеченной темы, ограничивала себя только революционной деятельностью?
Приобщение
В Петербурге все складывалось, как и мечталось: учение сочеталось с «изучением». Однако, памятуя московские неудачи, Люба на фельдшерские курсы поступать не стала, выбрала акушерские. И поступить легче, и времени потребуют меньше. Удалось и с квартирой — комнату сдала г-жа Карчинская, к которой она приехала с письмом прямо с вокзала.
Удача получалась двойная. Карчинская сдавала студентам из Технологического института, где учился ее сын Николай. Один из его товарищей, Давид Кац, тоже квартирант, уже проштудировал «Капитал», он предложил Любе заниматься вместе с Николаем, которого вводил в суть Марксова учения.
И опять Маркс взял верх над медициной. На курсах Люба училась плохо, неровно — то отставала, то догоняла. Чтобы не возвращаться к теме нереализованной медицинской специальности, скажу сразу: диплом Надеждинских акушерских курсов мама получила через два года, пройдя «испытания в повивальном искусстве» с опозданием. Но все же ей дали звание «повивальной бабки с отличием», что позволяло ей «производить практику в Российской империи». Свидетельство было выдано Военно-медицинской академией за подписью «академика Пашутина» и «ученого секретаря князя Тарханова» «мая 27 дня 1893 г.». Дипломированная «бабка» приняла роды два раза — при сдаче экзаменов и однажды у случайной попутчицы в поезде.
Постижение теории Маркса увлекало Любу. Давид Кац оказался эрудитом, его комментарии к «Капиталу» перерастали в интересные лекции по историческому материализму и экономике. Мамаша Карчинская, озабоченная приготовлением обеда на пять человек, по-своему из кухни комментировала занятия молодых марксистов: «Часами твердите „капитал — капитал“, „стоимость — себестоимость“, „труд — труд“, а сами не трудитесь, и никакого капитала у вас не предвидится».
Увлечение марксизмом всё более захватывало передовую молодежь, особенно студентов-технологов. Однако Маркс не избавлял от других увлечений. Случилось то, чего и следовало ожидать, — и Кац, и Карчинский влюбились в Любу. Возникла напряженность, ревность, начался разлад между молодыми людьми; разладились и занятия. Любе кипение страстей вокруг мешало «усваивать материал» и создавало бытовые трудности. Она решила переменить квартиру и, под предлогом устроиться ближе к курсам, поселилась вместе с однокурсницей — тихой и спокойной девушкой. К тому же выяснилось: денег, присылаемых из дому, не может хватать на такую роскошь, как отдельная комната, да еще с обедом. Расходы сократились вдвое: полкомнаты, а вместо обеда — чай с бутербродом.
Знакомство с технологами не прекратилось; наоборот, оно стало расширяться. Давид Кац, поняв, что его строгая ученица увлечена только общим делом, смирил свои чувства. Он ввёл Любу в среду убежденных марксистов-технологов, которые стремились от теории перейти к практике. Они не только сами занимались в кружках, но и устраивали кружки для занятий с рабочими. Просвещать, «развивать самосознание» рабочих — вот что надо делать в первую очередь, считали они, и Люба рвалась поскорее попасть в число тех счастливцев, кому доверяли вести кружок. Для этого готовилась сдать «экзамен» старшим товарищам, опять занималась с Кацем, проверяла свои гимназические знания по общим предметам. В программу рабочих кружков входили история, география, правописание. Приближалось счастливое время — наконец-то она приступит к делу… Но тут-то и случилось то, чего так опасались родители: дочь «влипла в историю». Любу арестовали. Случилось это осенью 1891 года, после того как у нее побывал приехавший из Москвы студент — тоже сибиряк. Дело было в том, что московские студенты налаживали связь с питерскими для обмена информацией и нелегальной литературой. Питерцы, которым было легче получать из-за рубежа статьи и брошюры, были связаны с группой российских социал-демократов «Освобождение труда» и знакомились с работами лидеров этой группы — Г. Плеханова, Б. Аксельрода. Студенты двух столиц организовали нечто вроде курьерской почты — регулярные поездки друг к другу. Очередному курьеру из Москвы, Амвросову, был дан Любин адрес — квартира Карчинских. Вероятно, Люба сама вызвалась послужить для передачи «почты» в Москву. Амвросову у Карчинских дали новый адрес. Во второй его визит Люба передала ему пакет, в котором среди прочего были записанные на первомайской рабочей сходке выступления. Провожая гостя, Люба наткнулась у двери комнаты в коридоре на хозяйку, стоявшую в одних чулках. Ясно было, что она подслушивала. Люба отнесла это на счет бабского любопытства — не любовное ли свидание у курсистки? Амвросов должен был уехать в Москву в тот же вечер. На другой день Любу и арестовали. При первом же допросе выяснилось, что курьера взяли прямо на вокзале, а следователь оказался в курсе разговоров незадачливых конспираторов. Студенты были под особым присмотром полиции, а квартирные хозяйки, сдающие комнаты, ей помогали. Охоту на студентов с веселым озорством изобразили они сами в песенке, из которой я запомнила лишь один куплет (мама знала ее целиком):
У студента под конторкой Пузырек нашли с касторкой, Динамит не динамит, Но при случае палит…Мамины воспоминания о первом аресте очень живы, привожу ее рассказ с некоторыми сокращениями.
«Когда меня ночью вели вдоль Невского, окруженную городовыми с околоточным надзирателем, было даже забавно… Не слишком ли это грандиозно для такой маленькой „преступницы“? Из Охранного отделения меня привели к воротам Дома предварительного заключения, о котором я раньше даже не слыхала. Загромыхали тяжелые затворы на воротах, и невольно что-то дрогнуло внутри, стало жутко. Мрачный длинный коридор, освещенный газовыми рожками, неслышно шагающие, тихо говорящие женщины тщательно обыскали меня и заперли в маленькую камеру — № 13. Так я и называлась — „номер тринадцатый“. Загремел замок в дверях, и я осталась одна… Полумрак, все серое и мрачное… Полная неизвестности и тревоги, я не знала, что делать. Хотелось выскочить из этой клетки, однако огонь погас, и ничего не оставалось, как лечь спать».
Все было любопытно в этом жутковатом мире — обстановка, распорядок дня, прогулка во дворе-колодце на глазах у молчаливой надзирательницы под стонущее воркование голубей. Тихие звуки за стеной, постукивание, шорох, будто червь точит камень. «Присмотревшись, разобрала нацарапанную на стене азбуку и, живо ее изучив, начала знакомиться с соседями…»
По этому же делу было арестовано несколько человек. Называлось оно официально «делом Амвросова», сам он был приговорен к двум годам ссылки в Сибирь.
«Как ни угнетала тюремная обстановка, самым неприятным были вызовы на допросы в жандармское управление на Гороховую. Подполковник Кузубов, толстое вульгарное существо, навязчиво требовал от меня во всём признаться. Желчный худой товарищ прокурора Винг язвительно уличал в том, что я отрицаю всё, что другие признают, и я чувствовала, как меня опутывают какие-то тенёта… По неопытности мы заранее не договорились — одни признавали то, что другие отрицали, хотя бы это касалось самых обыкновенных, некриминальных обстоятельств. Помню, как на меня действовало, когда меня ловили на противоречиях… После допроса я не могла спокойно заниматься чтением и чувствовала себя как зверь в клетке. Бегаешь из угла в угол по камере…»
Однажды мама швырнула железной кружкой в надзирательницу, которая сказала, запирая ее после допроса: «Скорее бы сознавались, лучше было бы». Но вот нервы успокаивались, Люба бралась за книги из тюремной библиотеки. «Нашлось немало книг, стоявших у меня на очереди: по аграрному вопросу, историческому материализму… Читала книги на немецком и французском для практики в языках. Беллетристику разрешала себе только для отдыха».
Одиночество угнетало, но все же просачивались в него капли живой жизни. Неожиданно заговорила с ней дежурившая вечером пожилая надзирательница — рассказала, даже с уважением, о старых народоволках, сидевших в тюрьме. А то произошла встреча по пути на прогулку. По лестнице спускались две женщины и шептались быстро-быстро. Как выяснилось потом, это были курсистки, приговоренные по народовольческому делу и отбывавшие трехлетнее заключение в этой тюрьме. С трудом удавалось подняться к окну, чтобы «взглянуть на них хоть одним глазом. Они быстро-быстро ходили, прижавшись друг к другу и разговаривая вполголоса… Иначе они, наверное, разучились бы говорить за три года». И Любе уже казалось, что она скоро разучится говорить, — ее голос, когда она произносила вслух несколько слов, звучал странно.
«Месяца через два, на единственном свидании, которое мне было дано через решетку минут на десять, я узнала, что дело хоть и закончено, но приговор еще не вынесен. Единственным моим желанием было удержаться в Питере, не быть высланной. В ожидании я налегла на книги, стараясь побольше успеть, пока есть возможность, и дни пролетали. На четвертом месяце меня освободили до решения… Как я неслась по улице, точно после смерти воскресла!»
Прошло несколько спокойных дней на воле, казалось, что всё закончилось хорошо, хотя с курсов исключили. Но нет! Любу вызвали в Департамент полиции и объявили, что она высылается по месту жительства в Томск на три года. «На три года в Томск, значит — в Сибирь? Чересчур строго! Этот приговор надо обжаловать». Люба идет на прием к начальнику Департамента полиции г-ну Дурново. Протест юной революционерки отклоняется. Часть беседы с г-ном Дурново мама передала дословно. Л. Н.: «Да и зимой, в трескучий мороз, я не могу ехать в такую даль. Я просто замерзну». Д.: «Ну что ж, замерзнете, может, и умрете — Россия не много потеряет». Л. Н.: «Почем знать, может, и много потеряет». Д.: «Революция, может, и потеряет, но не Россия».