Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
И тем не менее я чувствую гигантскую неудовлетворенность сделанным делом. Оно — не Чистое Дело. Еще.
Главный Преступник не понесет той меры ответственности, которая ему полагается по закону, за свое преступление. Не успеваю объяснить тебе внятно — подумай и постарайся додумать — это примерно так же, как, жаждуя, пьешь дистилированную воду. Непонятно, конечно…
По-другому, несмотря на все мои старания, он не получает за все свои преступления по полной мерке. Конечно, за участие в торговле наркотиками (если будут тому доказательства), он может получить достаточно. Вполне достаточно. За спекуляцию, за использование своего служебного положения в корыстных целях, за особый цинизм совершенного и т. д. И все же — за Ксану Мартынову он не понесет кары. А именно он, считаю я, — ее убийца. И это-то, милый Витя, меня очень даже гнетет.
Не вижу я в себе способностей доказать его причастность к событиям на Красногвардейской, 24-а. Не нашел я человека, который делал ему копию ключа Провоторова. Не могу доказать, что именно он, воспользовавшись моей, якобы, оговоркой относительно того, что Мартынову „зарубили“, украл топор Боголюбова и подбросил его в барак. Не смогу никому доказать, что, устраивая флирт с женой Игумнова Валентиной, он руководствовался не чувством, а расчетом. Этого я тоже не могу никому доказать. Вот так-то бывает, друг дорогой… И мотай себе на ус все написанное.
Он — отличный соперник. Упорный, думающий, делающий ошибки, в которых, впрочем, его не уличишь.
Почему я пишу это письмо? В расчете, опять же, на его изощренность. Чувствуя, что я вижу его насквозь (а я его к тому же очень и очень попугал), он, вполне возможно, пойдет на бредовый с точки зрения обыкновенного преступника вариант: будет пытаться подстрелить меня.
Фу! До чего странно писать это!
Мотив ревности, так это будет звучать в суде. Для этого у него почва, в общем-то, подготовлена, хотя я, со своей стороны, уже заранее предупреждал Мустафу Ивановича, что подобный поворот событий может произойти.
Из чего он исходит?
Убийство из ревности обойдется ему в ничтожный срок. Плюс снисхождение местных судейских. Плюс недоказанность его причастности к „Делу Мартыновой“ и к Химику. За ним остается только спекуляция лекарствами (что тоже еще нужно доказывать) и использование служебного положения в целях корысти — мелочи в сравнении с его причастностью к хищениям наркотиков и убийству Ксаны Мартыновой.
Хочу, чтобы ты и все, кому попадется на глаза это письмо: знали: я утром 28 августа 1960 года, отправляясь на охоту в Карамышевскую впадину, не исключаю возможности оттуда не вернуться.
И надеюсь, что если произойдет убийство, оно будет квалифицироваться не как убийство из ревности, а как преднамеренная ликвидация должностного лица милиции, ведущего следствие по делу, касающемуся Савостьянова.
Если же убийства не произойдет, то мы с тобой, Виктор Гаврилович, еще раз перечитаем вместе сию эпистолу („эпистолу“ по-латински „письмо“), и я тебе подробнее объясню ход моих рассуждений.
Сейчас — тороплюсь!
Извини.
Будь!
Кстати, я говорил Мустафе Ивановичу о том, что Савостьянов, возможно, фальсифицирует данные моих анализов. К сожалению, этого не случилось. В горбольнице данные оказались в основном идентичными. Так что это обвинение снимаю.
П. Игумнов».
Письмо это фигурировало, конечно, на суде, разбиравшем дело Боголюбова.
Трудно сказать, насколько большую роль оно сыграло. Достаточно, думается, было показаний Павла. Достаточно — свидетельств преступного участия убитого в торговле наркотиком, который был изъят-таки у одного из московских торговцев «дурью».
Боголюбова приговорили к двум годам условно.
Все эти два года, обрившись наголо, он с работы и на работу ходил, руки заложив непременно за спину.
Когда срок истек, закатил в «Парусе» безобразный банкет, о котором в Н. и сегодня еще, наверно, помнят и на котором оркестр играл преимущественно попурри из блатных песен.
На банкете том Павел не присутствовал.
Он уже вообще нигде не присутствовал.
Савостьянов был, оказывается, неплохим врачом, и его «предварительный диагноз» оказался верен.
Миллионы с большими нулями
Старик всерьез собрался помирать. Целыми днями лежал под заплатанной пестренькой рухлядью, ни валенок, ни шубейки не сняв, мелко по-собачьи дрожал.
Невмоготу было жить. Едва прикрывал глаза — начинало падать сердце, клохтало где-то там, в самом низу души, — иной раз словно бы и вовсе забывало стучать… Торопясь, отворял с вожделением веки, но тут такая тоска, такая ледяная скука завладевали душой при виде сизой от сумерек комнатенки, что уж и не знал, что лучше: жить ли, помирать ли?..
Вот уже который день жил он так — с вялой этой надсадой. С утра лишь на час-полтора кое-как поднимался. Шаркал в подвал за дровами. По дороге равнодушно думал: «Не успеть весь запас спалить, зря и старался, тьфу ты!»
Жизнь словно бы уже выдыхалась из него сквозь ветхую, вконец истончившуюся от долгого пребывания на белом свете оболочку. И вот уже три дровинки в непосильную тягость ему стали.
С дровами теми нужно было идти — хочешь не хочешь — мимо железом окованных дверей хранилища. И хоть Куроедов последнее время остерегался нарушать свой покой и в ту сторону старался не смотреть, глаза, однако, оборачивались сами. Торопливо открещивался: «Господи, спаси Христе! Надо ж было такой напасти случиться!» — спешил пройти мимо.
Шаркает Куроедов валенками мимо дверей хранилища, а на двери и глядеть боится. А ведь надо бы зайти. Посмотреть бы надо, как там Ванюшка — солдат Сазонов справляется. Согласно ли предписанию науки кутает в рогожу картины и прочий экспонат, не поползла ли плесень в холсты?
«Надо бы, конечно, взглянуть-заглянуть… Да вот, вишь ты, сил воображения не пущает. Бог знает, что они там, те ночные люди, понаделали?»
Куроедову в полуподвальчик свой надо было подниматься по лестнице, идти залой и еще одной лесенкой спуститься.
Залой идти ему было страшно.
Серо-замшевые косые квадраты света лежали под ногами. Не слышно было шагов. А когда оглядывался — в замшевелых от пыли зеркалах видел скорбную тощую тень свою, которая и тащилась-то будто и не здесь уже, а там, на тамошнем свете.
По привычке растапливал печурку. Но теперь уже ни огонь, ни кипяток, ни хлебная корка не радовали.
И ни обиды не было, ни страха, ни боли — вот что чудно! Так себе… что-то пыльненькое, важное, вроде того пустынного серого Зазеркалья.