Студия сна, или Стихи по-японски
Шрифт:
Навстречу заработал фонтан на площади перед гостиницей — сначала отплюнулся несколькими тощими струйками, но через мгновение уже распустился большим и чудесным водяным бутоном. Уменьшенные копии машин (вид сверху, девятый этаж) осуществляли вполне осмысленные маневры, а именно ехали прямо по прямой, поворачивали на поворотах, останавливались на остановках, помахивали крылышками дверей, впуская и выпуская пассажиров. Были, конечно, и пешеходы.
Только, стоит повториться, не было Адлера, потому как он уже перелез через ограждение балкона и был бережно принят гранитными руками одного из атлантов. Несмотря на очевидную опасность этого акробатического занятия, страха не было; важность и необходимость окончательного освобождения пересиливали страх и давали известную цирковую сноровку, которой он даже не удивлялся, воспринимая ее как свою новую, но естественную и вполне понятную в данной ситуации способность. Вдоволь наобнимавшись с пальцами атланта, Адлер через предплечье сполз к его локтю, где позволил себе первый привал. Балконный козырек надежно скрывал его от наблюдателей сверху, у пешеходов же не было веских оснований задирать головы — не летали самолеты и не начинался дождь.
Дорога от локтя к плечу далась, несмотря на ощущение собственной ловкости, все-таки не без труда, зато там можно было тоже передохнуть, выбрав для этого необыкновенно удобную ключицу, во впадинке над которой было даже немного воды, оставшейся, наверное, от вчерашнего дождя. Наметив себе следующей остановкой пупок гиганта, Адлер прилип к огромной грудной мышце того, сначала нащупав ногою сосок, а затем и оседлав его. Рельефный живот был вполне удобным для спуска, но в меру безопасное сползание по нему омрачилось перехваченным угрюмо-недовольным взглядом второго атланта, вдруг посмотревшего, не поворачивая головы, вбок, прямо на Адлера, которому захотелось объяснить все, извиниться за доставляемое неудобство. Никогда прежде не доводилось так тесно прижиматься к мужскому мускулистому животу, теплому от солнца и слегка подвижному от собственного головокружения.
Своей глубиной и шершавостью пупок вполне давал возможность для очередной остановки, и затем, спустившись вниз от него по строгому перпендикуляру, Адлер оказался там, где не оказаться не мог (по мнению исследователя подсознания) и где ему быть совсем не приличествовало (по мнению любого ревнителя нравственности). Являясь хорошей мишенью для солнца, чресла Гулливера были достаточно разогреты, что в голове Адлера каким-то образом увязалось и с их каменной твердостью.
Напуганный неприятной двусмыслицей, полковник поскорее перестал прижиматься к гигантским гениталиям и, обогнув покатую ягодицу, проскользнул в приветливо распахнутое окно, почти не потревожив настороженного господина по причине его слепоты, хотя тот и привстал со стула, то ли по случайности, то ли по злой шутке поставленного напротив большой картины, точно такой же, какой Адлер успел вдосталь налюбоваться в своем номере.
На цыпочках выйдя из комнаты в коридор (успев по цифрам на дверям разобраться, что находится на шестом этаже), Адлер очень кстати нос к носу столкнулся со своими сыновьями, которым шепотом приказал немедленно собираться и встретиться с ним там-то и там-то во столько-то и во столько.
Глава XXVII
Праздник вот-вот уж закончится!
И сколько было выпито горячего сакэ!
И даже глаза устали…
Нет, нельзя было позволить воспоминанию так запросто кончиться, чтобы превратилось оно в собственное мемуарное повествование с печальным и однозначным финалом. Впрочем, с Леонидой Леонидовной так бывало и прежде: ее незлобная, хотя и слегка одичавшая память, закончив очередную декламацию, неслышно исчезала куда-то, оставляя после себя нежную пустоту, исподволь начинавшую заниматься картинками, на которые обычно не скупилось ее воображение.
Генрих Гансович вовсе не исчез окончательно (как хотелось бы, чтобы лишний раз не бередить старые раны), а оказывался у ее разверзнутых ног почти каждый год (чтобы как раз разбередить эти самые раны), ибо беременела Леонида Леонидовна — если можно так сказать — со знанием дела, а именно с первой попытки, быстро, легко и проворно. И всякий раз, разгибаясь, Генрих Гансович, вытирая со лба пот, а с перчаток — кровь, говорил ей, что снова, как и в прошлый раз, как и позапрошлый, и в позапоза… у нее была двойня, и когда же, голубушка вы моя, прекратится все это безобразие.
Безобразие прекратиться не могло, так как всякий из ее доноров лишь в начале знакомства щеголял красноречием, остроумием и хорошими манерами, но затем и первое, и второе, и третье (а находилось еще и четвертое с пятым и так до бесконечности) исчезали бесследно, и беременность превращалась из приятного ожидания в досадливую тяжесть в животе и тошноту по утрам. Она бесконечно давала себе возможность убедиться в собственной ошибке, а кавалерам — исправиться, но ошибки ни в чем не обнаруживалось, а кавалеры не исправлялись, еще больше не походя на образ того дачного юноши, по краям уже схватывающего ледком забывания.
Хотя чувствовала она непрекращающуюся связь с ним, что ясно и постоянно следовало из навязчивой умозрительной пелены и постоянных случайных оговорок. Дважды или трижды она даже видела его мимолетом, всякий раз с достаточно безопасного для него расстояния — оклик, случись ему оказаться, до его бы ушей не долетел.
Потом, годы уже спустя, она, так же случайно, увидела его с молодой женщиной, судя по букетику в ее руках, невестой. Их же она увидела и еще раз; вместо букетика, благодаря выгодному освещению, удалось рассмотреть четкий обод обручального кольца на ее правой руке. Совершенно беспричинно она полагала, что так же что-то томит и тревожит и его; представлялось, к примеру, что ночью жену он вдруг называет не ее именем и сквозь сон, вернее, сквозь марлю его зовет, чтобы кто-то вернулся к нему, смилостивился и пощадил.
В последнюю их встречу (а была и такая, по крайней мере ей казалось так, потому что она собиралась вскорости уезжать из Москвы и России) она не узнала его — так он изменился, — только по жене угадав его во взрослом, с расплывчатыми какими-то очертаниями господине в незнакомых холодных очках.
Впервые с момента их расставания он пристально посмотрел на нее, и так защемило, защипало на сердце, потому что она увидела, как увлажнились и часто заморгали его глаза. Увлажненное моргание оказалось ложным, так как всего-навсего за мгновение до этого от сладко зевнул, не преминув повторить — будто для ценителей подобного способа широкого разевания рта — свой зевок еще и еще раз. Нет, конечно, он не узнал ее; глаза его быстро подсохли, а губы вытянулись трубочкой, словно для поцелуя или произношения слова на «у». Ни того, ни другого; он промолчал и не поцеловал никого, зато сделал что-то похуже — взял и погладил живот жены.
Совсем скоро, через пару или около того дней, совсем некстати подоспела ее очередная беременность, с которой по привычке надлежало поскорее расправиться, о чем по телефону был извещен Генрих Гансович, ответивший ей грустным и привычным согласием.
— Двойня, у вас двойня была, — как обычно, сказал он ей, — но нынче все было чуточку дольше.
Спустя несколько месяцев после этой встречи немец-акушер вдруг напомнил о себе совсем неприятной историей, изложенной — как водилось за местными газетами — стилем легким и быстрым, тем не менее оставлявшим у любого внимательного читателя ощущение нарочитой недосказанности и тревоги.
Именно так, недосказанности и тревоги, которые сначала привели поверхность сознания Леониды Леонидовны в легкую зыбь, затем превратившуюся в настоящий шторм, благодаря которому она перестала есть и спать, хотя хотелось и первого, и второго.
От голода ее опустевший после аборта живот втянулся еще больше, бессонница придала глазам приятную томность, а суть газетного сообщения, в котором говорилось, что под руками Генриха Гансовича двойными родами умерла жена известного банкира П., конечно же, не прояснялась.
Сами же размышления были больше не эмоциональными, но арифметическими: 1 (одна) она самое существовала без 2 (двух) детей, а 2 (двое) детей в свою очередь существовали без 1 (одной) безымянной покойницы. Все это складывалось, умножалось и так далее (см. перечень основных арифметических действий) между собой; образовывались ровные многозначительные числа, которые от любого нечаянного движения, например покашливания, с загадочной быстротой и легкостью начинали делиться на дроби, столь же многозначительные и непонятные.