Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Был чудесный августовский день (сколь чудесным ему предстояло стать — в прямом, исходном значении этого слова, от «чудо» — я еще не подозревал). Время проходило в праведном безделье, какое бывает лишь раз в жизни, у сдавших месяцем раньше вступительные экзамены в вуз при конкурсе двадцать человек на место. Вдобавок, заметьте, я не был комсомольцем и был евреем. А не наоборот. Но — хорош хвастаться. Невероятнее, что я еще ни в кого до сих пор не влюбился и гордился этим, как другие гордятся ни разу не пломбированными зубами, ах, опять же — лучше б наоборот. С зубами у меня была катастрофа: я вполне мог позировать Роберу Юберу.

Тем же августом мне был октроирован ряд прав: помимо права избирать и быть избранным, еще и право прилюдно курить, возвращаться домой с петухами (от фельдшерицы, например) — настоящий Августовский манифест, с элегическим подзаголовком «Прощай, детство». Расставание с последним дается юности так легко, что она не против даже его посмаковать с сентиментальной миной.

Дабы не прослыть совершенным монстром, скажу: то, что я не влюблялся наяву, не знал восторженных стояний впритирку по углам, не ведал ужасающе-однообразной белиберды, что при этом лепечут друг в дружку часами — все это отнюдь не отменяло потребности в женском идеале. А иначе зачем было наряду с собою делать персонажами своих героических грез еще и Лолиту Торес или Симону-синьору («Путь в высшее общество»). И т. п. Заботам сих прелестниц поручались мои раны — коими заплатил я за вызволение их, ну… ну, допустим, из какого-нибудь человеконенавистнического сераля.

Особенно хороша была в роли Эрминии барышня, что слева от бабушки — на снимке, доступном мне только летом: раз он хранился в моей летней резиденции, пусть там уж и остается: в чемодане под кроватью, вместе с тфилин, конским зубом, ржавым затвором, письмами на идиш и двумя билетами в оперный театр на одно и то же место — с интервалом в сорок лет. (Допустим, душой билета является указанный в нем номер кресла, это ли не реинкарнация?) Интересно, что справа от Мани Шистер был еще кто-то снят, но позднее безжалостно отхвачен ножницами — кем, если не самой Маней, но когда я спрашивал ее об этом, в ответ слышал лишь «не помню» да «не знаю», с недовольным смешком, как будто я лез щекотаться. Воображаю себе этот девичник взаимных обид, может, и впрямь ею позабытых: полстолетия пролегло между ними и — мной. А смог бы я через столько же лет объяснить пионеру Пете желание — не осуществленное лишь по причине благоговейного отношения к старинным карточкам: и дальше кромсануть сию фотографию, превратив ее в две, отдельно в бабушкину (в молодости), отдельно в Ленину. Их общий снимок вгонял меня в краску, ставя знак бытового равенства между бабушкой — хоть бы и в ложном обличье гимназистки — и навсегда оставшейся юною Леной, с которой в мыслях было возможно любое партнерство.

Пока я колебался, ехать или не ехать в город, стоя посреди Огарева и, словно за подсказкою, приглядываясь, принюхиваясь и прислушиваясь — соответственно к небесным лужам в зеленой оправе, благовонью сельской санэпидстанции и случайному грузовику, прогромыхавшему по магистральной улочке — в руке моей исподволь рождалось ощущение, ранее мне не знакомое. Знакомым было лишь сопутствующее ему состояние мозга — когда однажды я против своей воли (а вовсе не усилием таковой) передвигал на расстоянии тарелочку. Что это было — вывих мысли? Расфокусированье ее? Раздвоение? Приятным это чувство не назовешь, в нем есть нечто от потери равновесия при головокружении. И в то же время что-то пьянящее. Но это относилось к работе мозга. С правой же рукой происходило такое, чему мой жизненный опыт был бессилен найти аналогию. Сегодня с большой натяжкой могу уподобить это ощущению «мышки» под ладонью, малейшее движение которой соотносится с изображением на мониторе. Последнее представляло собою тогда, в тот день и миг, отделившуюся от черноты леса, далеко, в самом начале Огарева, точку (тем леском мне пришлось бы идти на станцию). Нас разделяло ярдов четыреста-пятьсот. Я еще не нащупал форму зависимости от меня одинокой человеческой фигурки, что появилась и застыла перед забором первой же дачки. Допустим, выясняла у хозяев, как подойти ко мне поближе. Потом мы двинулись друг другу навстречу, я — приличия ради. Иной на моем месте даже не шелохнулся бы, но я так не мог, все-таки женщина, барышня — я же был хорошо воспитанным… рабовладельцем. Она может оказаться девушкой с правилами, гордой — правда, в ее положении не приходится особенно… м-да. Как она себя поведет, поравнявшись со мною? Мы оба знали, кто я ей и кто она — мне.

Наконец я мог рассмотреть ее получше — и с каждым шагом все лучше и лучше. На голове шляпа из соломки, но не чудовищное канотье с широкой лентой — приметою тех времен. Белая блузка, кабы не высокий ворот, вполне позаимствована у пионервожатой. Выдавала только юбка — и то сказать. Иной взглянет и решит: ну вот еще, цаца Савская. В этой юбке нельзя было даже по щиколотку войти в воду, не приподняв подола. Зато она хорошо обрисовывала бедро, удлиняя его, а с ним — и скрытые от нашего взора панталоны, схваченные тесемками чуть выше колешек. Такие, как у нее, нитяные перчатки носились еще пару лет назад повсеместно, зонтик с оборочкой приобретен, допустим, в «Детском мире».

Расстояние между нами было в несколько шагов, когда я остановился, желая получше ее разглядеть. Такою, оказывается, была эта Лена — вовсе не огненно-рыжая, а с рыжинкой, черты лица правильные… Вообще-то я никогда не знал, что значит правильные черты лица — когда рот не набок? Когда нос не раздваивается на конце попкою лилипута? Но, скажем — правильные. Как и на фотографии. Удивительно, хотя на фотографии лицо и подернуто дымкой «дореволюционности», без этой дымки, в цвете и «вживе», Елена Зоологинишна выглядит куда более блекло. Сказывается моя привычка к подведенным глазам — уже у старшеклассниц (карандашик называется «Творчество»). Но отчасти… правда, здесь не скажешь: краше в гроб кладут.

Я откровенно ее поджидаю — она-то не может позволить себе «перейти на другую сторону улицы». Но и я не вылупился совсем нахально, я, конечно, буду щадить ее самолюбие.

— Вы не знаете, который сейчас час? — С подобным вопросом обращаться к незнакомке, когда у самого на руке часы — «фо па». Но тут это «удар милосердия» — иначе она вынуждена была бы остановиться и первой заговорить.

— Нет, не знаю.

— Солнце припекает. Должно быть, уже половина одиннадцатого. Я видел, как вы стоите там вдалеке, и подумал, что вы спрашивали дорогу или ищете кого-то. Вы ведь нездешняя?

— Нет, я нездешняя.

Молодец, она хорошо это сказала: я нездешняя… со значением.

— Вы мне позволите вас проводить? — тоже со значением спросил я у «нездешней».

Почему мы должны прикидываться? Что если вот так прямо? А то оне привыкли: «да» и «нет» не говорить, «черное» и «белое» не называть, губки бантиком не строить, чуть что — нюхательной соли. Хоть знаете, из какого места у вас дети рождаются? Воображаемый диалог продолжается, сейчас ее голосом: «Да, правда, знаем. Но это так странно». Моим голосом: «Вы чувствуете себя неловко? Вам стыдно? Вам интересно? Мне так — безумно интересно. Кстати, мой русский язык — вас в нем ничего не коробит? Я еще слежу за собой. Вы бы послушали нынешнюю интеллигенцию…»

Лето. Вонь (а ее тоже барышням замечать не положено?). В траве и в воздухе жужжат всяческие жужжальца. Где подсохло, там уже пыльная корка земли, а где еще влажно — там вправлены в грязь осколки неба. Надо смотреть под ноги — и под ножки, обутые… во что мы обуты? Как у нашей Ниночки белые ботиночки, между ног пирожок на две половиночки? Взять да и брякнуть такое и посмотреть, что ниночки на это скажут. Моя мысль гуляет, можно сказать, совсем загуляла.

— Грузовик проехал, — прокомментировал я привычный шум нашего времени. — ГАЗ-51.

Она кивнула, про грузовики мы знаем. Я задрал голову: полз бы по синеве реактивный самолетик — собственной беленькой личинкой, в миллиметре от которой начинается белый шов вполнеба, сперва тонкий, а после расползающийся, как будто в рощинской больнице оперировали. Вот бы посмотрел на ее реакцию.

— Елена… простите?

— Ильинишна.

Наполовину угадал, зовя ее «Зоологинишной».

— А вас не удивляет, что ваше имя я все-таки знал?

— Я сейчас устала… с дороги… и поэтому ничему не могу удивляться.

— Вам, наверное, хочется прилечь, отдохнуть? Или присесть, посидеть, собраться с мыслями?

А у нее уши свежепроколоты, еще не зажили. В смысле, так и не зажили.

— Да, я бы не возражала где-нибудь сесть.

— Тут недалеко я живу. Мы могли бы заглянуть ко мне.

— Спасибо.

— Вы меня ни о чем не спрашиваете, только я — вас, Елена Ильинишна. Может, я делаю что-то не так? Скажите мне, если я делаю что-то не так.

— Нет, все так.

Августовский манифест всемилостивейше дозволял мне в мою комнатку на втором этаже «приводить», но зато обрекал убирать за собою: складывать постель, мести пол, проветривать. В ожидании визита я бы, конечно, прибрался, может, даже цветы поставил. Но как раз визиты планировал я сам, и моя комната была сейчас берлога берлогой. Надеюсь, что хоть окошко открыто. Можно было еще сидеть в саду, в беседке: пить чай и беседовать и, кстати, посмотреть, может ли она есть, пить. Далее. Анатомическое тождество разных поколений людей несомненно, но лично мне хотелось разувериться в этом — на примере каких-то крошечных отличий в ней. Как было бы здорово увидеть в ее физическом составе что-то, чего уже нет в природе. Свои поиски я почему-то сосредоточил на кожице, затянувшей лунку ее ногтя.

Поделиться с друзьями: