ЖАНРЫ

Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:

Умер дед Корний, оказался последним в чабанской династии. Непутевый сын его Костя хлипковат был для чабанского дела, на руку нечист — и раз, и другой недосчитались овец, — прогнали, в город мотнул на какую-то стройку.

И вот дядько Афанасий просил теперь Алешу с Шурком — сыном кузнеца — вывести отару. В глаза заглядывал, просил. Некому было, в ту осень начали люди перебираться в город, на стройки. Просил Афанасий, чтобы недели две всего попасли, до первых заморозков.

Что же Алеша — враг своему колхозу? Общему делу?

Чуть свет открывал загон, дядько Афанасий тут уже был, не простым делом оказалось собрать и повести отару. Алеша — впереди, Шурко — позади, двинулись в степь, на гору.

…Что говорит в нас? Кровь предков — пастухов и воинов? Почему так любим мы «волю»: чтобы степь кругом, до самого «края», где сходится небо с землею, чтобы солнце кружило над нами и гулял ветер?.. Прилетал он издалека, подметал степные дороги, гнал перед собою одинокое перекати-поле, подхватывал охапки соломы, кружил в высоте и, наигравшись, бросал под горой на куст дикого терновника.

Овцы пересекали толоку — выгон, вдали брело стадо коров; поднимались на гору, поворачивали влево, растекались все шире, тычась мордами в поисках корма. Внизу по светлым пятнам угадывалась пересохшая за лето речушка, от левад отделяли ее гулявшие под ветром пожелтевшие камыши; раскидистые вербы стояли по бокам в молчаливо-терпеливом ожидании.

С горы было видно почти все село. Алеша находил свою хату, угадывал бабушку. Маленькая фигура ее замерла у двери; наверное, подняв руку ко лбу, прикрываясь от солнца, бабушка глядела на гору, на овец, рассыпавшихся по склону, на Алешу, горевала о непутевом внуке, который затемно тайком убежал к овцам, не успела перехватить, а хлопец уже третий день не ходит в школу.

Холодящее росное дыхание утренних трав, слабая горечь нагретого солнцем полынка; щемящий, глубоко проникающий запах припавшего к сухой земле чебреца, тихая тень под защитными шатрами диких груш — под ними тырловали овцы в обеденную пору. И никого над тобой, ты один. Шурко свернулся калачиком, спит.

Напоишь овец, они будут карабкаться от реки, цепляясь острыми копытцами за глинистую кочковатую землю. Их доверчивые глупые глаза нет-нет да и обернутся к тебе, ты щелкнешь длинным кнутом с «прядивом» на конце — вплетали раскосмаченную коноплю, — кнут хлопал так, что овцы шарахались, как от выстрела.

Волюшка ты вольная, приволье безоглядное! Сидеть у костерка, печь картошку, выкопать дикий чеснок, достать кусок хлеба — и обед твой и завтрак.

Будто не было в его жизни школы со скованным сидением на неудобных партах, пронзительными звонками на уроки и редкими переменами. Раскинулся на земле и считай, сколько облаков прошло над тобою. Одно пухлое, водянисто-недовольное, едва движется. Другое веселенькое, легкое, с розоватинкой на боку, идет по небу, как пританцовывает — то в одну сторону подастся, то в другую, а то и назад посунется. Вот цепочка потянулась, сестрички, да и только, мал мала меньше, за руки держатся, в жемчужно-серых платьицах.

Воткнешь палку, очертишь круг, прикинешь, где солнце всходило, куда зайдет, и время определишь: пора поднимать овец с отдыха.

Бабушка плакала, бегала лаяться с бригадиром: что ж вы хлопца от школы отлучаете, против закона идете, загубите дытыну… Пыталась перехватить непокорного внука, но он вскакивал раньше ее, еще утренняя яркая звезда умывалась на краю неба, косы расчесывала, улыбалась, манила в степь, на свободу.

Бабушка только кашлянет, прогоняя сон, а он уже на дремотно-пустынной улице, и над ним звезда-красавица, дождалась, не ушла…

Воля волей, но Алеша уже был в той поре, когда понимают, что человек живет не по своей воле. Все об этом: «Хиба ж я по своей воле…» Со стоном, со вздохами. Будто жизнь запрягала людей с малых лет и гнала по своему кругу до самой могилы.

А когда же по своей воле?

Знал уже Алеша такие отдававшие металлом слова, как обязанность, порядок, долг…

Порядок тошнотно пах карболкой (употребляли ее для дезинфекции), светился чисто промытыми полами, сонно жужжал мухами на приказных плакатах: «Не пейте сырую воду!», «Мойте руки перед едой!», «Насекомое — враг человека».

Порядок был в аптеке у Семена Иосифовича.

Семен Иосифович, прямой как жердь, стоял за деревянным барьером у стеклянных шкафов, набитых банками и пузырьками с надписями на непонятном языке. Прежде чем принять рецепт или выдать лекарство, проверял у всех — и у взрослых, и у детей — чистоту рук. Учил порядку.

Алеша попал в аптеку вместе с мамой, какая-то мазь для кожи ей понадобилась. Семен Иосифович вежливо поздоровался, из уважения даже вышел к ним через хлопнувшую дверцу. И тут же привязался к Алеше: покажи руки. И выгнал из аптеки, не постеснялся даже смутившейся до слез мамы — молоденькая тогда она была, пела, танцевала на сцене, дивчат в лентах и намистах играла. Скрипучим голосом перечислил Семен Иосифович все упущения: под ногтями грязь — источник заражения глистами, руки давно не мылись как следует, нет мыла — можно золой отмыть, а сейчас на них подозрительные струпья — подумаешь, цыпки, у кого их нет. Почему босой ходит, можно ногу наколоть, будет заражение крови. Сказал: таких замарах нельзя пускать в медицинские учреждения, они разносчики микробов.

— От такого порядка сказишься, — жаловался Алеша бабушке.

В тот вечер мама с бабушкой принялись его отмывать и отчищать, «в порядок» приводили. Алеша подчинился без особых криков, знал: ненадолго такой «порядок». Завтра мама в школу, а он с хлопцами на улицу, один раз по пыли промчаться — и готов, в старом виде. Ни мыло, ни зола не помогут.

И все же люди подчинялись порядку. Из веку так ведется. «Жизнь научит порядку», — грозили какому-нибудь своевольнику.

Сколько раз слышал Алеша эти слова. И никогда не задумывался над ними. А вот как пришлось решать: овец пасти или в школу идти, порядка держаться — призадумался.

По людской молве выходило: не могло быть воли в этой жизни. Бабушка утверждала: на том свете, в раю, все для человека. Делай что хочешь, ешь что хочешь, благолепие и веселье и тихоструйные песни ангелов. Ласка господня. Но в рай пускают только души праведников, тех, кто на земле жил по божьему закону.

По этому закону, в бабушкином истолковании, и ближнего не ударь, и яблоко не укради, и старую бабку Демидиху не дразни, а как ее обойдешь, если у нее самые лучшие шелковицы, сладкие, в палец величиной, а она, старая, не пускает, говорит, дети ветки ломают, вот добро и пропадает.

В раю тоже неизвестно Как… Какое дело там для человека? Чем заняться можно? Бабушка втолковывала, что на небо отлетает только душа человеческая, дух бесплотный, ему до земного нет никакого дела. Чего ж тогда там завидного? На пухленьких ангелов с их крылышками любоваться? У святых лики построже, скучные. Радости что-то особой не видно.

Одним словом, куда ни кинь — всюду «геометрия»!

Это слово с тяжким вздохом употреблял дед Тымиш, любивший выпить и порассуждать о невеселой доле грешника и праведника на том свете…

Поделиться с друзьями: