ЖАНРЫ

Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:

В бой пошел он с третьей ротой. На наших глазах сбросил шинель, под ней оказалась перетянутая ремнями меховая куртка с щегольскими опушками, махнул пистолетом: «Вперед!» — и неожиданно по-молодому, легко вскарабкался наверх по крутому склону. И вот теперь его несли на поднятых руках шесть или восемь человек.

Он приподнимался и взмахивал зажатым в руке черным блестящим пистолетом «ТТ», кричал: «Пустите, я не могу оставить батальон», — матерился и требовал врача, чтобы его перевязали тут, на месте, а он останется, бой не закончен, лицо его искривляла судорога боли, он откидывался назад, снова пытался приподняться… А его несли, тащили молча и деловито, не обращая внимания ни на выкрики, ни на ругань. На вытянутых руках, как батька Боженко в кинофильме «Щорс».

Унесли Кашина. Перед нами вверху на откосе с разгона остановился парень с заиндевевшим чубом, выбившимся из-под шапки, в расстегнутой на груди шинели. Он жарко хватанул воздух, сказал: «Ребята, где тут доктора?» — и вдруг сел и сказал с бесконечным удивлением: «Я умираю» — и свалился на бок, а ртом начал хватать снег и вдруг захрипел и затих…

Борис приказал приготовиться к ведению огня. Заметно светлело. Виктор полез наверх, на бугор. Вскоре он скомандовал данные, мы повторили их, и наши мины пошли в сторону врага. Что там видел Виктор? По каким целям он вел огонь? Мы повторяли его команды. И наши трубы с короткими вспышками пламени выметывали мины.

Вновь послышалось дальнее: «…а-а-а!»

— Пошли в атаку, — сказал Борис.

И тут раздался многократно повторенный режущий свист. Он вырастал в силе, будто бешено закручивался, вовлекая, лишая силы, засасывая в вихреподобную пучину. Так, наверное, зашибая насмерть, свистал грозный Соловей-разбойник из русских былин…

Перед нами метрах в десяти вырос частокол черных разрывов. Будто враз поставили забор. Через минуту все повторилось вновь. Выметнувшаяся глухая стена земли и снега выросла позади нас, на другом берегу.

Было такое чувство, будто ты в западне. Наплывал тошнотный душок взрывчатки. Падали комья мерзлой земли. И казалось, что сейчас сверху обрушится уже прямо на нас в буревом вое…

Мы затаились у минометов. Укрыться было негде. Достаточно было немецким артиллерийским батареям поделить, и третья серия пришлась бы прямо по нас.

Мы стояли и ждали.

Но немцы, очевидно, произвели лишь заградительный огневой налет. И на этом остановились.

Сверху, подобрав полы шинели, по-простецки съехал тем местом, каким съезжают с горок дети, Калоян — пропагандист нашего полка. Была такая должность. Ведал он политзанятиями, лекциями, проводил инструктажи агитаторов. Мы по студенческой памяти обращались к нему: «Федор Игнатьевич», — был он доцентом в нашем институте. Мне почему-то он чаще всего вспоминался очень домашним, в вышитой украинской сорочке, без пиджака, и солнечный свет клубится в коридоре, и он идет с лекции, в устало опущенной руке — кожаная папка.

А теперь у него на варежках стыла пятнами кровь.

— Нет, нет, не моя, не ранен, — сказал он своим обычным, тихим и спокойным голосом.

Он-то нам и сказал, что наши уже в деревне, немцы держатся еще в крайних домах, в лощине. Их надо оттуда выбить. Надо человек десять. Кто пойдет с ним?

Виктор, Иван и я вызвались идти с Калояном. Всю дорогу к фронту он шел с нами. Молчаливый и даже неприметный. То пулемет поможет везти, то вещмешок перекинет себе через плечо и поддержит того, у кого уже не хватало сил. И в бой он пошел с нашим батальоном. В самом начале я видел, как подталкивал он на взгорбок пулемет, установленный на салазках…

Мы пошли за ним, нас набралось больше, чем десять человек. Борис разрешил. Все равно мин нет. Стрелять нечем. Пока подвезут…

Мы взобрались наверх и увидели деревню и в стороне — два дома. От ворот отъехали сани, в них прыгали на ходу солдаты в незнакомых шинелях и пилотках. Они хлестали коней, кони понеслись вскачь, за ними бежали наши, стреляли вслед… Уверенно застрочил пулемет, кони вздыбились, ломая оглобли, попадали в разные стороны, двое солдат остались в санях, трое побежали, но и их срезал лихой пулеметчик.

Калоян сказал, он пойдет в штаб, а мы можем вернуться на позиции. Мы постояли, подождали, пока он ушел.

Иван сказал:

— Пошли в деревню… Чего там!

И мы пошли в деревню.

Деревня горела с двух концов. Пылали избы, риги, сараи. Ветра не было. На солнечном морозном свету бездымное бушующее пламя с гулом и треском взвивалось вверх, жадно лизало небесную холодную синеву, обессиленно снижалось и с глухим стоном вновь припадало к сухому дереву.

Из пламени, словно взрывами, выметывало горящие головни. Они прочерчивали дымный след, описывали крутые ракетные дуги, с шипением вонзались в снег. Потемневший снег дымился и плавился. Его схватывало морозцем. Возникали, как будто после разрывов, желтоватые льдистые лунки с темной сердцевиной.

К ним подходили, чередовались настоящие воронки. С тяжелым клекотом снаряды и мины рвали, выворачивали притаившуюся в зимнем сне землю, и она, перемешавшись со снегом, тяжело оседала, оголенно чернея широкими кругами.

И на этой земле, на снегу то тут, то там стыли, медленно выцветали пятна крови. И тот, в ком жила она еще недавно, горячая и стремительная, лежал тут же, отбросив винтовку, схватившись в смертной муке руками за голову. Невдалеке затих другой, подтянув ноги, осторожненько прикрыв голову саперной лопаткой… А вон и третий упал с выброшенной вперед рукой, пальцы судорожно сжимали гранату, он так и не успел метнуть ее.

Чем ближе к деревне, тем больше было убитых. Перед крутым взгорбком — последний бросок, и вот они, деревенские избы, — убитые лежали рядами, друг подле друга, в серых шапках-ушанках, в раскрылатившихся на бегу рыжих шинелях, с винтовками и автоматами — поднимались, вставали в атаку и падали, срезанные пулеметным огнем.

Самые первые лежали на взгорбке, клином подавшись вперед, за ними извилистая линия вторых и пониже, у подъема, — третьи. Словно отлетающие птичьи стаи, вытянувшиеся в неровные, изломанные линии и рухнувшие на землю, остановленные в полете и сброшенные чьей-то всевластной и жестокой рукой.

Я бы хотел забыть, не помнить об этом. Там на поле глаза мои как бы прикрывались сами собой. Не надо вглядываться — иди, убеждал я себя. Так взгляни, одним глазком глянь и проходи, иди себе. У тебя свое дело. Их ведь не вернешь. Никого. Ни одного. Иди, иди. У тебя своя дорога.

Пока ты живой. Все мы на одном пути…

А зачем об этом думать, гадать. Мужество, может, в том, чтобы забыть о возможности смерти и всякий раз делать то, что надобно, забыть о ней и не доверять ей, делать свое дело, собрать волю, внимание в напряженный комок и делать то, что надо.

Иди, иди!..

А я останавливался возле них. И боялся узнать эти стылые, чем-то похожие теперь друг на друга равнодушно-усталые лица. Отходил. И вновь возвращала меня какая-то подсознательная сила, в которой было непреодолимое страдание, бесконечная печаль и звериное любопытство.

То вдруг с удивительной трезвой ясностью напоминал я себе и не верил, что я вижу своими глазами то, о чем доводилось слышать давно, в детские годы, от старых фронтовиков или читать в книгах о той давней войне 1914 года — о скошенных рядами, вымолоченных, словно зерна из колоса, жизнях. Что-то ужасающее. Не могущее повториться.

Поделиться с друзьями: