ЖАНРЫ

Судьба философа в интерьере эпохи.

Петров Михаил Константинович

Шрифт:

Здесь мы начинаем ощущать беспокойство. Не по линии объективных связей и закономерностей природы, естественно: здесь все мы, и люди, и звери, и растения, и даже неодушевленные предметы, имеем дело с одним и тем же. Даже не по линии общества и познания, здесь слишком много неопределенности в терминах, чтобы настаивать на каком-то определенном значении. Беспокойство вызывает сам принцип: должны ли мы понимать его по классу принципов построения теории - как принцип целостности, без которого не может существовать никакая теория, но который сам по себе лишь негативное условие истинности, формально-логический постулат существования любой теории, - либо же этот принцип понимается как-то иначе, на правах, скажем, установленного кем-то непререкаемого абсолюта, авторитетного правила, критерия истинности для любого историко-философского исследования?

Если речь идет о формально-логическом постулате, то возражать не приходится: если уж решено охватить в единой теории все времена и народы, то для такого грандиозного мероприятия необходимо единое, пронзающее времена и народы основание, в чем бы оно ни состояло, и вопрос о том, как именно его назвать - философским, или мировоззренческим, или семиотическим, - не может играть решающей роли, будет иметь чисто конвенциональный и эвристический смысл, то есть будет логическим стимулом для поисков реального основания, рабочей гипотезой соответствующих исследований. Но вот если речь идет о чем-то большем, что должно быть принято исследователем как содержательная и доказательная основа, то здесь уже другой разговор: доказательства, указания на процедуры, с помощью которых такой принцип получен.

Беспокойство это оправданно, поскольку мимоходом нам тут же сообщают: "Доказательство единства закономерностей объективного мира и возможности их адекватной познаваемости не составляет предмета методологии историко-философского исследования, которая берет эти принципы как доказанные положения из теоретической философии" (с. 120). А мы, как ни странно, впервые слышим о "теоретической философии", с трудом представляем себе, чем такая философия могла бы заниматься и каким способом она могла бы стать в позицию законодателя для истории философии.

Наши опасения только усиливаются, когда нам рисуют этот принцип в действии: "Большинство реальных фактов истории философии элиминируются как не отвечающие критерию всемирно-исторической значимости. Национальные особенности, специфические формы философского развития отодвигаются на периферию интереса исследователя. Исследователя интересует прежде всего поступательный ход развития философской мысли, процесс приращения философского знания, для чего необходима логическая обработка историко-философского материала, причем логика исследования целиком задается теоретической точкой зрения исследователя, для исторического обоснования которой и предпринимается историко-философское исследование. Многообразный, подчас противоречивый, реальный материал истории философии выстраивается здесь в строгую, четкую линию всемирно-исторического поступательного хода" (с. 124). Иными словами, не факты здесь командуют, а фактами командуют исследователи, логически обрабатывая и выстраивая их в строгую шеренгу-линию. Получается какая-то странная познавательная конструкция: из "теоретической философии" исследователь получает принцип, который на правах его "теоретической точки зрения" элиминирует, оценивает, логически корежит факты, командует самим исследованием, а в результате оказывается, что именно этот принцип, эту точку зрения мы и обосновали исторически.

Автор не скрывает ориентира и источника: "Идею такого типа и такого построения истории философии впервые в истории этой науки в развернутом виде выдвинул Гегель в своих "Лекциях по истории философии". К сожалению, до сих пор не было предпринято аналогичной попытки цельного исследования историко-философского процесса с марксистской точки зрения" (с. 124). Нам кажется, что автор допускает здесь две неточности. Во-первых, хотя у Гегеля, бесспорно, есть модель слепого, элиминирующего факты развертывания в линию - система понятий должна "в неудержимом, чистом, ничего не принимающем в себя извне движении получить свое завершение" (Соч., т. V. М., 1937, с. 33), у него нет все же "теоретической философии", нет и нужды в такой философии: первые абзацы введения в "Науку логики" как раз и посвящены этому обстоятельству, да и позднее он не раз возвращается к тождеству метода и предмета философии. Метод у него "не есть нечто отличное от своего предмета и содержания, ибо движет себя вперед содержание внутри себя, диалектика, которую оно имеет в самом себе" (там же, с. 34). Во-вторых, несправедливым кажется и упрек в отсутствии у наших историков философии попыток "аналогичного исследования". Другое дело, что результаты этих попыток, начиная с трехтомника "Истории философии", используют в качестве основания и связующей нити, в качестве взятого напрокат "принципа единства философского развития человечества" все ту же гегелевскую схему выпрямления фактов в линию, но попытки такие были.

Более того, нам кажется, что, когда автор ссылается на таинственную "теоретическую философию" как на источник принципов, которыми обязан руководствоваться историк философии, он имеет в виду не что иное, как гегелевскую схему саморазвития целостности во времени, гегелевский "самоходный" содержательный формализм, где форма маркирует "моменты развития", а содержание есть "прочная основа и сращение" этих абстрактных моментов целого - "научного поступательного движения". Тождество субъекта и объекта, выдвигаемое автором в обоснование единства философского развития, представление объекта под формой "зеркала" субъекта, где фиксируются результаты его самосознания, есть, при всем уважении марксистов к этой идее, все же идея немецкой классики, и Гегеля по преимуществу.

Вот здесь и начинается серьезный разговор о принципах, прежде всего о том, какую именно историко-философскую теорию мы намерены создавать; схоластическую или научную. В этой альтернативе нет ничего обидного, сегодня вопрос о том, принадлежит ли теория к схоластике или к науке, - вопрос технический, получающий разрешение на чисто формальной и бесспорной основе по результатам элементарного науковедческого исследования сети цитирования. К тому же существование схоластической теории может быть оправдано целым рядом обстоятельств, прежде всего требованиями школы к системному и целостному изложению курса, что также приходится рассматривать как одну из форм историко-философского исследования. Но так или иначе, а ясность в этом вопросе необходима.

Сеть цитирования в научной теории не несет функции доказательности, ссылки на работы предшественников лишь связывают уникальные результаты в целостность, попутно социализируя их, отчуждая в независимое от индивидов научное и общественное достояние, в исходный момент и опору того, что Энгельс называл "научной формой познания природы". Источники содержания и опоры доказательности располагаются за пределами научной теории как внешние и независимые от нее авторитеты и доказательные базы, извлечение нового содержания из которых (новые экспериментальные данные) - задача любого научного исследования.

Сеть цитирования в схоластической теории выполняет и функцию доказательности, что создает в ней характерный и безошибочный для диагноза эффект стяжения ссылок к абсолюту-началу, располагающемуся в самой теории. Нет, например, в христианской схоластике работ без доказательных ссылок на Священное писание. В любой схоластической теории обнаруживается свое "священное писание" - группа канонизированных текстов или положений, без ссылок на которые работа не может рассматриваться как доказательная и принадлежащая к данной теории.

Если, например, гегелевская схема целостности введена в научную теорию, она переходит из ранга принципа-абсолюта в ранг рабочей гипотезы, которая лишена права отсекать, элиминировать, переиначивать факты; в науке жертвуют не фактами, а принципами, и, соответственно, получить статус содержательной целостности гегелевская схема могла бы лишь в процессе приспособления к фактам. Хотя сама схема разрабатывалась Гегелем по явной аналогии с поступательным движением научного знания, получить санкцию на содержательность в рамках научной теории ей не удается: научная сеть цитирования не подтверждает центральной идеи Гегеля - связи начала и конца, встроенного в начало "кода" развертывания системы по моментам определенности из не развитого "в себе" в развитое "для себя" состояние, то есть не обнаруживает вектора-определителя в духе биологического кода или растительной души Аристотеля: желудь есть дуб в потенции, младенец - пенсионер, и с мест они не сойдут. Не пересекутся: желудю не быть пенсионером, младенцу - дубом. В науке такое наблюдается сплошь и рядом. Идет Кеплер на поиски гармонии небесных сфер, а находит "несовершенные" эллипсы. Защищает Галилей Аристотеля от ревизии Кеплера, находя, что принцип лени-инерции послужит решающим доводом в пользу совершенства кругового движения и в посрамление эллипсов, а в результате перевертывается антично-христианский разумный миропорядок вместе с первым двигателем Аристотеля и т.д.

Зато в рамках схоластической теории схема Гегеля, его тождество субъекта и объекта работают почти идеально, хотя и задом наперед: прямая связь начала и конца возникает не потому, что очередная работа запрограммирована была в начале, а потому, что без прямой ссылки на начало не может появиться и войти в целостность ни одна схоластическая работа. Но иллюзия гегелевской поступательности почти полная: абсолют-начало ведет себя как гегелевский субъект, раскрывающий в устойчивом формализме объекта - массиве схоластических работ - себя "для себя".

Поделиться с друзьями: