Судьба карает безответных, или Враки
Шрифт:
– Ой, что теперь будет, что теперь будет?!.. Ой, все, теперь нас уничтожат, завоюют!
Она была похожа на всполошившуюся курицу, глупо метавшуюся из угла в угол. Этот образ приходит Чужому теперь, а тогда он так не подумал, он только сказал, поскольку такое количество эмоций произвело на него впечатление и ему хотелось успокоить мать:
– Ничего и не случится, найдут другого…
Мать искоса таращит на сына глаза, как на нечто неприятно микроскопическое, но почему-то рассуждающее непонятно о чем, в глазах животное удивление, она даже на время прекращает рыдать…
Ловлю себя на мысли, что неразвитость самосознания, непонимание психологии человека, дикость в этом смысле, привычка к нерассуждающей, безропотной покорности приводит людей к тому, что они не знают, кто они такие есть на самом деле, к извращенному национальному самосознанию, к убогому, невежественному и некомпетентному общественному мнению или к отсутствию его, к тому, что народу подсовывают искаженные ценности, как дураку погремушку. Далее следует пренебрежение и подавление личности и, особенно, индивидуальности человека, его чести и достоинства, неправильное толкование социальных проявлений и устремлений человека, нормы и патологии его поведения, различные правовые злоупотребления и злоупотребления психиатрией. На этой «благодатной» почве любой вышестоящий по отношению к любому нижестоящему, по праву того, у кого больше прав (выходит – он прав), мог бы следовать такому девизу:
Когда я ем, старинная пословица не властна, —Мол, безобиден я, да глух и нем, —Поэтому перечить мне опасно:Любого я сожру пристрастно,Чтоб неповадно было всем.Поистине прав был тот, кто сказал: «Лучше вечные опасности, чем рабство, и лучше свобода, чем цветы в хлеву».
Крепче всего засело в памяти (из тех времен, когда они после ухода отца жили вчетвером в семье матери, время начальной школы) то обстоятельство, что мальчику приходилось частенько реветь дома. Теперь, в отсутствии отца, за неимением более подходящего объекта для того, чтобы тешить нервы, чаще всего именно ему доставалось как старшему. Он рос упрямым и способным ребенком. Способным детям должно быть больше позволено, или хотя бы нельзя их постоянно дергать, подавлять их независимость, гордость, надо считаться с их повышенной чувствительностью. Мать, когда ей что-либо не нравилось в поведении старшего (например, он что-то делал по-своему), часто наказывала его тем, что не давала в процессе еды чего-нибудь вкусного, либо просто не давала временно есть, либо унижала его другим способом в зависимости от того, насколько была взвинчена. Бывало, все сидят за столом, а он ревет, лежа на диване, под отчужденные взгляды родных и не идет кушать, хотя его зовут; ему приходилось дожидаться конца еды и их ухода, чтобы поесть. «Распустил нюни…
А ну его, выкобенивацца!» – говорила бабушка. Один раз особенно в душе остался осадок чего-то жутко несправедливого, он уж не помнит, по какому поводу, но то состояние запечатлелось довольно живо, – знать, задет был сильно, – поскольку в воображении тогда весь день и даже часть ночи как бы мелькали кадры на тему обиженного самолюбия, где мальчик неустанно восстанавливал попранную справедливость. Ребенку, конечно, это обидно, но унизительнее ему представлялось подлизываться к матери, просить прощения ради лучшего куска, когда он чувствовал свою правоту, или сидеть с ними за одним столом после какой-нибудь несправедливости. С младшим такого, кажется, не случалось. Возможно, он тогда был более покладист, а вернее, слишком мал, чтобы что-либо различать. Крайне неприятно воздействовала также утренняя спешка, эта горячка, доходившая до бешенства. Панический, даже патологический ужас матери перед возможным опозданием ее ли на работу, в школу ли сына заставлял ее неистово тормошить спящего ребенка, а потом носиться по квартире, выпучив глаза: успеть, успеть любой ценой! Такая встряска ранним утром иногда приводила к капризам: хотелось еще поспать, да и вообще было непонятно, зачем так торопиться, словно за тобой гонятся, и почему такой испуг?.. Как мальчишки они часто дрались, и, естественно, больше тумаков перепадало младшему. Мать злилась и называла их «немецким отродьем». В такие моменты, да и в другие, когда она выходила из себя (делала она это легко, а порой забывала возвращаться обратно), она воздевала руки к небесам, как бы призывая на помощь бога, в которого верить ей не полагалось, и, потрясая ими и трясясь сама, с упоением изрекала: «Будьте вы три-и-ижды прокляты!!!». Впрочем, она это выдавала охотнее в единственном числе, вы понимаете по какому адресу. При желании ее можно было бы ассоциировать с мифической Психеей, но поскольку в нашей идиллии не хватало Эрота, а романтическим образ этой матери не назовешь даже за крупную сумму, от всяческих ассоциаций я категорически отказываюсь и предоставляю это сделать уважаемому Товарищу, ему и суммы в руки… Все происходившее иногда вызывало у старшего озлобление, поэтому он мог не то чтобы выместить его на младшем (эмоции старшего обычно были направлены на своего обидчика), а переборщить в стычках или драках с ним. Заживо воспитанный.
Локковское утверждение насчет «tabula rasa» (чистая доска) в чем-то сомнительно. Чужой, например, в раннем детском самоощущении хранил некую важную, значительную для себя внутреннюю свою суть, нечто сидящее в нем генетически; он интуитивно знал, что нельзя, нельзя это утрачивать или изменять и ломать, и противился, отстаивал это.
Болезнь брата…Черноморский курорт… Искуственный спутник Земли… М-да, ну и цепочка! Но вот в сознании эти картинки сцепились, – одна вызывает другую.
Вскоре после развода родителей, где-то через год-два, заболел младший брат. Воспаление мозга, менингит… Чужой-первоклассник только что пришел из школы, когда ему сказали об этом. Брат лежит в постели, перебирает пальцами свои губы, молча и с удивлением смотрит на Чужого. Совсем не похож на заболевшего. Он и раньше часто так же смотрел на Чужого как на старшего.
– А как он болеет?
– Голова у него болит.
– А почему же он тогда не плачет?
Мать была по профессии врач-терапевт. Вот тут-то ей пришлось постараться, кроме непосредственно лечащего врача, чтобы выходить младшего и, по ее словам, спасти ему жизнь. Учитывая невысокий уровень развития нашей медицины, вполне правдоподобными кажутся утверждения матери, что она сыграла в выздоровлении сына главную роль. В первое же лето после выздоровления младшего она поехала с ним на Черноморское побережье Кавказа. Чужой с теткой (которая жила рядом с ними, в квартире под тем же номером, отделенной от их квартиры) тогда провожали их в дорогу. В следующую поездку туда же, в конце 50-х годов, мать взяла с собой обоих сыновей, потому что старший очень просился. Ну, что сказать? Для детей любое новое место интересно. Там было красиво, тепло, длинные очереди в столовые, теснота в снятой для ночлега комнатушке и сверхтеснота на лазурном море. Когда они пошли темным южным вечером в кино на «Седьмое путешествие Синдбада», они увидели летящий в небе спутник… Чернейшее, с яркими звездами южное небо, – и одна из звезд, не особенно спеша, пересекает его свод, словно сорвалась и падает, падает, как в замедленной съемке, и не может упасть. «…Звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас». Нравственный закон?
Тетка, сестра матери, жившая с ними через стенку, была существом одиноким. Нет, вначале муж у нее был, – помнится, сцеплялся как-то раньше с отцом, когда семьи ссорились. Обычно он, набивая табаком папиросы в широкой картонной коробке, угрюмо-сочувственно смотрел на Чужого. Но уже к середине учебы старшего в начальной школе она или прогнала его или он сам ушел. Сестры жили в вечной грызне. Тетка была человеком совершенно иного, нежели мать, склада: уравновешенная, рассудочная с налетом лиричности, в молодости – красавица. Мальчик часто засматривался на ее большой фотопортрет, висевший на стене ее квартиры. Как у женщины жизнь у нее не сложилась, детей не было. Поэтому она не могла не тянуться к детям сестры, да и с сестрой она, наверное, могла бы по своему характеру поладить, но та отталкивала ее от себя, а детям внушала, что тетка вредная и испортила ей жизнь. Старшего всегда влекло к тетке, она была ему ближе других по духу, там ему было интереснее из-за атмосферы доверительного общения.
Каким ты был, таким ты и остался:Орел степной, казак лихой.Зачем, зачем ты снова повстречался,Зачем нарушил мой покой…Солнце скрылось за горою,Затуманились речные перекаты,А дорогою степноюШли с войны домой советские солдаты…Темные ивы склонились к пруду,Месяц плывет над водой.Там у границы стоит на постуНочью боец молодой…Тетка обычно ставила на свой патефон эти старые пластинки, когда он приходил. Вспоминала молодость. Что-то рассказывала из своей жизни, давала умные советы. Матери все это не нравилось, ей казалось, что та строит ей козни. Если не всегда, то чаще всего она запрещала ходить к тетке, также как запрещала видеться с отцом, категорически и всегда. «Опять у нее был?! Ведь она ведьма, сглазить может! Вон недавно наворожила…» Когда нет собственного положительного влияния на ребенка, нет умения его понять, влияние постороннее уже подозрительно. А ведь, говорят, взаимопонимание – это любовь. Но детское сердце не обманешь, он инстинктивно чувствовал в словах матери примитивную чушь, если не бред. Тетка же постоянно приходила мирить поссорившихся в семье у матери, она понимала Чужого. Чем больше Чужой думает о тетке, тем больше склоняется к мысли, что она пострадала в жизни просто как хороший человек.
В начальной школе ему было нетрудно, как и в дальнейшей учебе. Первый раз в школу его отводила тетка. На уроках первая учительница – приземистая, мужиковатого телосложения, с кавалерийскими ногами – имела обыкновение шустро перемещаться по классу и с добродушным лицом и смешинкой в глазах лупить по головам детишек длиннющей линейкой. Однажды она прихватила и его, хотя он был тихим, «домашним» ребенком. Вероятно, пропустить кого-нибудь представлялось ей невероятным. Он сидел за одной партой со спокойным косоглазым мальчишкой и порой старался понять, на него тот смотрит или нет, отчего уже оба периодически косили друг на друга глазами, зырк, зырк… Обычно Чужой не доучивал до конца устные домашние задания, но на уроках, хоть и боялся, отвечал так, что флегматичная вторая учительница останавливала, этого самого конца не дожидаясь: «Хорошо! Ты, конечно, знаешь, молодец…», и он испытывал большое облегчение. Там ему нравились две девочки, одна смуглая, худощавая и чуть голенастая, как Софи Лорен в детстве, другая – коренастая. Обе статные, строгие и казавшиеся жутко неприступными.
Он уже давно посещал школу, а мать все еще водила их в баню в женское отделение. В старом деревянном доме, где они жили, не только помыться нельзя было, но отсутствовали водопровод и даже вначале – газ; печь топилась дровами («Ведь пецку надо топить, пецку!» – подтаскивал поленья Чужой, когда был малышом), на кухне стояли керосинка и примус, туалет – сенях. Постепенно ему становилось в бане не по себе среди женщин. Если раньше он не замечал их тел, то теперь начал присматриваться. Иногда на грани сознания появлялось нечто смутное из жизни детсада: белое пятно той полураздетой женщины, тянущей его к себе; девчонки и мальчишки подсматривают друг у друга «глупости», одна нахальная девчонка сдирает с мальчишек под кроватками штаны. Появлялось неприятное ощущение, будто что-то в нем реагирует, отзывается на все это, возникало чувство стыда за то, что он голый среди особ другого пола. Иногда женщины делали матери замечание: «А-я-яй, мальчик-то у Вас уже большой. В каком он классе?» Но матери так, вероятно, было удобнее, быстрее. Позднее она стала брать номера для семейных…
Вот он идет в школу, располагавшуюся неподалеку, в двух кварталах от дома. Как правило, он добирался туда без происшествий, ему удавалось избегать мальчишеских драк. На этот раз на подходе к школе он заметил стайку пацанов и еще на расстоянии почувствовал что-то в них агрессивное, хотя по их виду это определить было трудно. Чужой приближается к школьным воротам, поглядывая на них, они смотрят на него, одновременно сбоку под углом идя с ним на сближение. Ощущение опасности возрастает, а его прямая уже превращается в дугу; таким образом, когда они бегом бросаются на него, он уже готов к финишному рывку и удирает удачно… Пацаны могли быть из «дома чекистов», но возможно и другое: его могли попытаться побить просто потому, что он был «примерным» и тихоней. На той улице, где Чужой вырос, по-настоящему своими становились только грубые, хулиганистые натуры, матершинники. Мат служил визитной карточкой этого мирка, а духовность или чья-то тонкая душевная организация вызывали подозрительность, котировались невысоко и считались странностями. Чужой подростком стеснялся материться. Напротив его дома находился многоквартирный и большой для дере-вяннозастроенной улицы дом из красного кирпича, в просторечье называвшийся «каменный дом». Как раз там проживали местные подростковые и мальчишечьи «короли». Собиравшаяся вокруг них уличная «кодла» совсем необязательно была шпаной: в основном полухулиганистые, влиятельные своей силой ребята, которые, в зависимости от различных обстоятельств в их судьбах, либо становились преступниками, либо, так или иначе, выходили в обычные, среднесерые люди. Ничего особенного. Это с нами бывает. Из нас выходят люди и, как говорится, пропадают в неизвестном направлении. Вообще-то, как в последнее время выясняется, тут никуда не денешься, старую русскую сказку переиначили, какое направление ни изберешь – все одно: налево пойдешь – в преступники попадешь, направо пойдешь – ой! опять в преступники, прямо пойдешь… Ну разве что прямо в преступники… А может быть, так даже в чем-то честнее? По крайней мере, не стоять на перепутье и не ломать голову. Не пойман – не вор. А те-то, которые, не выходя в люди, – сразу в преступники, они-то разве не прямы в своих действиях? Так какая же разница? Что вы говорите? Ах да, миль пардон, я дико извиняюсь. Все условия и все удобства, разные там премии, надбавки, по-рублю-прибавки, прогрессивки, заодно нечаянно прогресс двинем небрежно так одной левой. Это имеет легальная преступность. Не считая того, чего она не хотела бы, чтобы у нее считали. Да, обычная преступность в этом плане поотстала, что с нее возьмешь – дурной вкус! Однако, куда ж это я забрался? Вон и Товарищ пальцем грозит: «Что, в зону захотел или в психушку?!» Всё, молчу, молчу… «Полковник», «Шарабан», «Косой» и компания. Известные на улице клички. Были и другие. Внутри кодлы, кроме обмена новостями, общение заключалось в рассказывании примитивных анекдотов, игре в карты (частенько на деньги), выпивке. Каменный дом не ладил с домом чекистов, носившим такое имя по причине проживания в нем в свое время сотрудников МВД. Между их представителями постоянно происходили стычки. Если били тех или других поодиночке, по два, по три, потом приходила вся кодла, чтобы отомстить. Практиковались простые кулачные драки, если не считать уголовных преступлений. Вначале Чужой был маловат, затем, в самые подростковые годы, обитал в суворовском училище, в отдалении от своей улицы. Как бы то ни было, компанейским он не являлся, держался особняком, независимо и неприкаянно. Но как все-таки психологически трудно это было! Стоишь иногда среди кодлы и, хоть больше не хочешь, а не уходишь, как привязанный. И не из страха какого-то, – из-за непостижимой зависимости от ребят кодлы, вплоть до чувства неудобства перед ними. Как правило, его не трогали, но и своим он не считался.