Судьба карает безответных, или Враки
Шрифт:
Чужой, стоя на сцене или выходя на нее, впервые тогда стал испытывать приливы внутреннего жара: словно поднимаются изнутри и постепенно захлестывают волны смущения или стыда. Но это совсем не обязательно было смущение или стыд, хотя внешне проявлялось иногда в подобной форме. Это индивидуальное физиологическое свойство его организма, связанное с особенностями функционирования кровеносных сосудов. Вяземский отмечал, что свойство краснеть – это детский и женский признак сильной впечатлительности, причем не только у детей и женщин.
Иногда после каких-то неприятных моментов выступления, в моменты безделья, или после обедов под открытым небом, благо, дело было летом, или когда просто не хотелось, надоедало быть среди одних и тех же, в общем-то, не близких ему людей, Чужой уединялся недалеко в лесу и бродил там некоторое время. Природа умиротворяла, примиряла с самим собой, – это ощущение не ново:
Это дрожь всех лесовОт объятий-дуновений,Это у деревьев в сениХор легчайших голосов.Но она же и возбуждала чувственность, сексуальность, он ясно ощущал. Примерно, как у Есенина:
Так и хочется руки сомкнутьНад древесными бедрами ив.Хотелось как можно дольше оставаться с ней наедине, и только сознание невозможности подобных вещей мешало… В их агитбригаде находился располагавший к себе взрослый парень «с гражданки», имевший отношение к художественной самодеятельности. В дороге, разместившись на заднем сиденье автобуса среди них, суворовцев, он начинал увлекательные повествования о своих любовных похождениях, «весомо, грубо, зримо», но на вполне сносном литературном языке. Так что в рамки «похода за культуру» укладывался.
Даже сейчас, когда мы все стали смелыми и раскрепощенными в вопросах секса (пишут, намедни появилась профессиональная проституция), опять-таки в действительности почти ничего у нас не делается, по крайней мере, в области полового воспитания, что пошло бы на пользу человеку (а разве когда-нибудь что-нибудь вообще у нас было человеческое, в правильном понимании этого слова, то есть естественно приспособленное к человеку?). А в то время и говорить-то на эту тему было не принято, видите ли, необходимо (все то же словечко!) соблюдать фарисейские приличия! А где фарисейство, ханжество – там и порок… Вон он, всплыл в памяти, будто из черных глубин дантовой воронки ада, тот зверь, но другого предназначения и в другом, пренеприят-нейшем обличье раннего подростка с черноморского побережья, ясным, солнечным днем. По-моему, у Данте зверь был с раздвоенным жалящим хвостом, тщательно им скрываемым. Этот же тип, наоборот, принародно и поминутно вытаскивал свое жало напоказ, прямо на ходу самозабвенно увлекшись этим и собственноручно его раздваивая. Наверное, это был какой-нибудь придурок, но дело-то в том, что, при всей дикости этой картины, в России с ее ханжеской раздвоенностью плотского и духовного, при нашей двойной морали, есть такая склонность в быту тайком потакать или подталкивать к чему-нибудь гаденькому, а потом принять вид своей непричастности и с тайным любопытством, всей своей мордой нарисовав собственную непогрешимость и отвращение, лицезреть происходящее. Существует негласный культ гаденького и культ дураков. В любой области жизни. Достаточно сказать: что-то многовато сейчас практически здоровых людей в психбольницах, тогда как изрядное количество одних и тех же ярко выраженных больных постоянно, изо дня в день и из года в год, видишь на улицах, и никто их вроде бы не трогает. В детстве Чужой, проходя мимо здания старого цирка, всегда видел напротив, на одном и том же месте, странное человеческое существо, вызывавшее жалость. Оно сидело на земле по-турецки, скрестив ноги, в руках держало шапку для милостыни и, глядя на каждого прохожего, тянуло и цедило, заикаясь, на одной монотонной ноте непрерывное «нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ…»… Суворовское училище не представляло исключения. Наоборот, для закрытых учебных заведений, по сравнению с обычными, более характерно процветание порока. Что касается Чужого, у него совпало: просыпалась, по-настоящему, плоть, пробуждалась душа. Событие, похоже, естественное в своем совпадении: сексуальность, как минимум в начале, доставляет определенные неудобства, порой мучения, что дает толчок мысли. Жизнь в училище тем временем продолжалась. Воспитанники уже были близки к 8-му классу, после которого обычно происходило отсеивание в их составе: кого по здоровью, кого по другим причинам. С гражданки от «шпаков» приходили известия, порой от отчисленных ранее из училища бывших суворовцев, нарушителей дисциплины. Выдержки из их писем офицеры любили зачитывать в назидание перед строем, не забывая каждый раз пугать ужасами гражданской жизни и отмечать несравнимую надежность военных порядков. На этих гипнотических сеансах по моральному закаливанию виделся где-то там, за стенами заведения, возникающий вселенский хаос, бессмысленное движение, непонятные перемены, словно не существовало незыблемого «самого передового в мире образа жизни», и доносился слабый голос раскаявшихся грешников, умолявших, по словам офицеров, о возвращении. Не знаю, какова надежность военных порядков, но вот каменная стена вокруг училища стояла настоящая, без всяких сравнительно-предположительных «как». Ну ладно, по выходным устраивались танцы, на которые в училище сбегались девочки из шустрых и которые хоть так скрашивали иногородним суворовцам замкнутость казенного быта. Девушкам льстила военная форма. Но ведь в увольнение пускали редко, по выходным, городских – «с ночевой», иногородних – «без ночевой», и очень просто могли не пустить за малейшую провинность. Кадеты сбегали «в самоволку», рискуя быть строго наказанными и чаще всего оказываясь наказанными. Зато среди персонала училища встречались изредка развратные девочки. Сия нечистая сила водилась в местах гигиеничных: на кухне, в столовой. Одна из них, помнится, искушала подростков во время питания в столовой. Входила скользкой походкой, украдчивыми движениями меняла кое-кому пустые тарелки на полные, хотя для раздачи назначались дежурные из суворовцев; масляные глаза, двусмысленные шуточки, такие же стишки пошлые: «Идет кадет с кадеткою, помахивает веткою…», – далее что-то либо циничное, либо нецензурное, а то и нерифмованный мат. Другая однажды резко изменила походку: ее ноги почему-то двигались на подозрительном расстоянии друг от друга, будто боясь соприкоснуться. Чужой этому не придал бы значения, если бы его не ткнули в бок, указав на нее, и не объяснили, почему… где, когда, с кем и откуда такая оперативная информация.
Думаю сейчас о том, сколько же надо было передумать всего, пережить, перечувствовать, с чем столкнуться и чего насмотреться, сколько этапов духовного развития пройти и остаться верным своей душе, этому богу, чтобы дойти до нынешнего состояния духа! Какого? Об этом позже. Вот только как все это передать, – прав был Шатобриан! – как зафиксировать множество ускользающих моментов жизни, мыслей, наметков мыслей, ощущений, нюансов, теней? Но пока о другом.
Как-то после отбоя, Чужой начал уже засыпать, его кровать вдруг стала вибрировать, переходя на тряску. Она была сдвоена с кроватью соседа, и колебания поступали оттуда. Чужой сразу догадался, в чем дело. В закрытых учебных заведениях тайный порок не в диковинку. Он повернулся к соседу, тем самым помешав ему, и тот поделился с ним своими откровениями, рассказав, что в отделении, откуда его недавно перевели, «все этим занимаются». Любопытно и странно было слышать об этих вещах от другого, кое-что действительно было откровением. Мальчишкам, за небольшим исключением, их трудно миновать. У них, по сравнению с девчонками, чувственность начинается резче и острее, эротические ощущения и переживания – слаще. Возрастной ажиотаж. Кадеты тогда взаимно открывали разные сексуальные истории. Чужому, например, казалась необычайной и невероятной одновременная интимная связь нескольких пар его ровесников (парней и девчонок), которая, если верить рассказчику, произошла в знакомой ему обычной школе, на отдыхе за городом. А в процессе уроков в училище, когда их вели преподаватели-женщины, находились типчики, пытавшиеся при помощи системы зеркалец залезть к ним под подол. Все, что касалось женщин, все сальности на их счет Чужому казались чем-то нехорошим, постыдным, вроде богохульства, ему не верилось, он их принимал с трудом и склонен был по своей натуре идеализировать женщин. В нем жил тот гармоничный женский образ-мечта, и в несовершенстве своей натуры, в схватке плотского и духовного, он стремился к более совершенному. Он, конечно, выдумал себе идеал, человек вообще по своей природе несовершенен и алогичен, и больше это касается женщин, но в половом отношении он все-таки почувствовал их превосходство, совершенство, их незримое влияние даже в их отсутствие. Если бы ему тогда сказали, что женщины – существа плотоядные и, по сравнению с мужчинами, более хищные, он бы не поверил еще и потому, что внешне они выглядели полной противоположностью. Ему казалось, что слабости половой страсти неприличны и им неведомы… Забавно было посмотреть, как этот тихоня вел себя на училищных танцах. Он мог с гусарской лихостью (правда, кратковременной) вначале пройтись перед рядом девчонок, словно устраивая им дерзкий смотр, порой заодно преодолевая смущение. Затем наскоком, но очень вежливо приглашал выбранную девицу и молча танцевал с ней, не отличаясь большими навыками и умением в этом деле…
Не знаю, как у кого, а у Чужого, во время дремотного состояния, например, при засыпании или на выходе из сна, а может быть и во сне, появлялся, бывало, движущийся, изменяющий геометрическую форму и массу зрительный предобраз, ощущение, своеобразная гравитационная волна, возникающая из ничего, из невесомой далекой точки, взрывающаяся ускорением туго закрученного по касательной к нему объемного завитка и уходящая тяжелой гроздью обратно, в ничто:
Колоколов звон разлился,В завитки закрученный тугие,Будто звуки флейты дорогие —В молочны будто небеса.Странно, во сне это было нечто тяжелое, неизбежно материальное, как воплощение рока или земных оков, на низкой ноте. У Верлена же в четверостишии иная, мажорная тональность и довольно высокий регистр звучания. Общее здесь – только математическая очерченность и музыкальное, хоть и разноплановое, сопровождение. И все-таки стих хорошо укладывается в ощущение во сне. Вероятно, совпадает манера чувствовать… Гораздо чаще Чужой совершал знакомые многим полеты во сне. Взлетал он легко, почему-то как в плавании стилем брасс, и парил на разных высотах и в помещении, и на воле. Интересная деталь: обычно ему в полете приходилось преодолевать натянутые электропровода, множество проводов, а то и лететь параллельно им, прямо как у Булгакова, но в то время он не мог, как вы понимаете, знать бул-гаковское произведение. Зато когда удавалось преодолеть этот барьер, взмывал он выше облаков, то ли демон, то ли бог, и никогда не падал.
Я не знаю, почемуДуша моя в своем гореКрылом бьет беспокойным и стремительным и реет над морем.У самых волн, на просторе,Все родное сердцу моемуМоя любовь лелеет трепетным крылом. Почему? Почему?Чайкой в полете печальном —Мысль моя вслед за волнами,Под небесными всеми ветрами,Вслед за приливом наклон намечая, —Чайка в полете печальном.От солнца хмелея,От свободы полной,Она инстинктивно стремится сквозь эту безбрежность волн.Летний бриз вольныйНа потоке, что алеет,Качает ее нежно в полусне, стающем все милее.Иногда она кричит так грустно,Что тревожит дальний летчика полет,И ныряет, и по воле вод плывет,И крылом совсем уставшим безыскусноВверх взмывает, и кричит так грустно!Я не знаю, почемуДуша моя в своем гореКрылом бьет беспокойным и стремительным и реет над морем.У самых волн, на просторе,Все родное сердцу моемуМоя любовь лелеет трепетным крылом. Почему? Почему?Не во время ли жизни сына в училище, в период отсутствия его в доме, в душе матери происходило его отторжение, совершалось окончательное духовное отчуждение между ними? Во всяком случае, когда он приходил домой в увольнение, он не чувствовал там радостной атмосферы, праздника, особой близости в отношениях, которые он, направляясь туда, ожидал, а иногда очень хотел бы встретить. Позднее, в старших классах школы, Чужой однажды впервые четко, осознанно ощутил глухое непонимание, духовную слепоту и отчужденность матери. Младшего брата он сейчас, ретроспективно, почти совсем не видит в те короткие посещения: брат выглядел инертным, несколько заторможенным. Единственным красочным пятном дома зрится цветастая, красного оттенка рубаха двоюродного брата-стиляги. Стиляга – совсем не в ругательном значении, просто та мода одеваться и держаться на удивление гармонировала с его индивидуальностью и внешностью. Ему можно было бы оставаться стилягой даже стариком. Его штиблетом на толстенной подошве, слетевшим с ноги, один раз невесть с чего надумалось Чужому перебрасываться, поиграть около ворот с младшим братом. А двоюродному, молодому пареньку-старшекласснику, в тот день пришлось чуть похромать по улице без одного штиблета, неловко переваливаясь вслед за двумя мальчишками, дразнившими его. Кажется, он обиделся… Могут спросить: неужели не было хороших, приятных сторон или эпизодов в их семье тогда или раньше? Были немного, наверное, но ведь не запомнились, а это ли не лучшее доказательство их призрачности, эфемерности, нехарактерности для семьи? Известно, мы помним только лучшее о прошлом. Вот послушайте, несмотря на то, что темы разные:
В старом парке, холодном, заброшенном,Проходили две тени из прошлого.Их губы бесплотны и мертвы глаза,И еле слышные звучат их голоса.В старом парке, холодном, заброшенном,Две души мечтали о прошлом.– Ты помнишь наше прежнее здесь ликованье?– Зачем Вы говорите? К чему воспоминания?– Все также бьется твое сердце при упоминаньи обо мне?Во сне меня ты продолжаешь видеть? – Нет.– Дни чудные счастья такого, что выразить сложно,Когда мы сливались устами! – Возможно.– Как ясно было небо, а надежда – огромной!– Надежда исчезла, разбитая, в небе темном.Так шли они средь дикого овса,И только ночь могла их слышать голоса.