Судьба — солдатская
Шрифт:
К ночи гитлеровцы из болот выбрались, но многие солдаты остались там, в трясине. Терявшего сознание Непостоянного Начпрода офицер упорно волочил с собой, думая, что на карте партизана помечено бог весть что.
Валя несла в лес сшитое за ночь.
После дождей из-за туч проглянуло солнце. Сосны, краснея темной чешуйчатой корой, тянули вершины к холодному осеннему небу.
В лесу было сыро, стояла первозданная, нетронутая тишина. Подойдя к вкопанной бочке, Валя неторопливо расшвыряла ногой хвою, отодвинула крышку. Затолкав в почти полную бочку связанные кипой фуфайки, еле закрыла ее. Обратно шла тихонько. Под ногами мягко пружинил мох. Увидев на брусничнике сережку сочных ягод, нагнулась было, но не сорвала: вдруг уловила далекий прощальный журавлиный крик. Прислушалась. Знакомое с детских лет «курлы» тоскливо отдалось в сердце, и показалось, что это не журавли кричат прощальным криком, покидая родную землю, а она сама кричит… К Вале подскочил, выбросившись из-за куста, пес, которого привела Варвара Алексеевна и которого в доме Матрены звали Шариком.
— Фу, леший! — выдохнула Валя и потрепала пса по пушистой шее.
Матренино вытертое пальто не грело. Поежившись, Валя пошла из лесу. Загибая пальцы, подсчитывала, сколько уж дней не приходили за одеждой партизаны. Поймала себя на том, что нужны-то ей не столько они, сколько хоть какая-нибудь весточка о Петре. Под ногами крутился, причудливо петляя и прыгая, Шарик. Смотреть на его игру было забавно, и Валя в конце концов заулыбалась. Будто и не думала с минуту назад ни о чем грустном.
В избе Матрена резала на кухонном столе хлеб — по куску на едока. Варвара Алексеевна сидела рядом — чистила вареную картошку. На шестке шипел никелированный самоварчик.
Валя пододвинула к столу табуретку и села.
— Значит, завтракать? — спросила она, а сама смотрела, как Шарик, обнюхав Матренины ноги, сел возле печи и загляделся на хозяйку, выпрашивая еды.
Матрена, задумавшись о чем-то, положила хлеб в эмалированную хлебницу и сказала:
— Задним умом мы богаты. Что бы в яму все попрятать! Так нет, надеялись — обойдется. А они, ироды, — она имела в виду немцев, — все позабирали.
Варвара Алексеевна поняла хозяйку по-своему.
— Мы тебя век не забудем, — произнесла она тихо. — Ты вот и сама недоедаешь, наравне с нами столуешься. Мало нынче таких людей встретишь…
Матрена не то чтобы обиделась на Валину мать — ей просто неудобно стало от ее слов. Оборвав Варвару Алексеевну, она сказала:
— Я ведь не к тому. Как подумаешь, какие мы простофили, вот и сосет.
Они стали есть. Пес приподнялся на задние лапы. Издав звук, похожий не то на жалобу, не то на просьбу, старательно завилял хвостом. Просящие глаза его зорко следили за руками. Матрене сделалось жалко собаку. Отломив от своего ломтя кусочек хлеба, она обмакнула его в молоке и бросила Шарику прямо в рот.
— Мышей бы бежал ловить, — укорила его Матрена. — Чем кормить-то тебя? Вишь, самим есть нече.
— Он благородный, — пошутила Валя. — Сырое не употребляет, — и смолкла, увидав, как к избе подходит Афанасий — мужичонка, никудышный на вид, мобилизованный в начале войны в Красную Армию, но потом, когда немцы, подтянув свежие силы, прорвали фронт под Лугой, дезертировавший из нее. Спустя какое-то время заезжавшие гитлеровцы из полевой жандармерии назначили его как бы головой над деревушкой. Но голова эта, по рассказу Матрены, была пустой и безобидной. На днях Афанасий объявился перед Матреной в сенях. Начал было спрашивать, кто такая у нее проживает. Мол, наказ был никого чужого не приголубливать. Матрена окинула его злющими глазами, а потом… Вале тогда так и показалось, что Матрена изобьет его. Но Матрена бить Афанасия не стала. Напирая на него полной грудью, она лишь вытолкала его на крыльцо и, оперевшись рукой на перила, зашипела на спускающегося задом по ступенькам Афанасия: «Рук марать не хочу. Чтоб духу твоего г........ у меня больше не было! Ишь власть! Лодырь ты, а не власть. Как был лодырь, так и остался им… Не лупи бесстыжие-то шары. Не лупи. — А когда он спустился, добавила, успокаиваясь: — Родня она мне. Из Луги. Не подыхать же ей там с голоду». В избу Матрена вернулась разгоряченная. Щеки ее, и так румяные, пылали. Кивнув на окно, в котором еще виден был удаляющийся Афанасий, говорила: «Ишь командовать ему захотелось! В армии бы и командовал… так нет, удрал ведь, дезертир несчастный. Привык в колхозе-то лодыря гонять, и тут захотелось на готовое. — И в его сторону: — Смотри-ко, жди-подожди!..»
После этого случая Афанасий к Матрене больше не заходил. При наезде гитлеровцев, обобравших деревушку, сидел смирно: был тише воды ниже травы; вел себя так, словно его и на белом свете не значилось.
Сейчас, подойдя к Матрениной избе, Афанасий осторожно стукнул по наличнику смотревшего на крыльцо окна. Матрена, приняв грозный вид, пошла в сени. Афанасий что-то сказал ей и потрусил от избы. Вернулась Матрена встревоженная. Кинулась прятать машину. На бегу Вале крикнула:
— Начальство какое-то с полицаями объявилось. Всех сзывают к погорелью. Убери товар!
Валя сгребла в кучу вату и цветной ситец — сатин уж весь кончился. Потащила в сарай.
Все убрав, они оделись. Валя заскочила в боковушку, где из-за холодов больше не спала. Сунув руку в тайничок, достала оттуда браунинг и спрятала его под лифчик. Вышла и, спустившись с крыльца вслед за матерью и Матреной, пошла. Под ногами беспокойно крутился Шарик.
Телега, возле которой терлись три полицая, стояла перед сожженным немцами домом. Неподалеку, на скамейке, сидел их начальник — старший полицай. Перед ним, охватывая его полумесяцем, собиралась, насторожившись, деревушка.
Около подвод Шарик вдруг повернул назад и убежал к крыльцу.
Не здороваясь, проходили Морозовы и Матрена мимо полицаев. Варвара Алексеевна сказала, имея в виду пса:
— Может, признал кого из тех, кто хозяев его разорил?
Никто ей не ответил. Знобким чем-то пронизало Валю оттого, как поглядели на них вооруженные трехлинейками полицаи, как поднялся и заходил возле скамейки, по-хозяйски ставя ноги, их начальник, с виду человечишко хилый, но с горячим, волевым блеском в глазах.
Матрена стала перед самым носом старшего полицая, Валя с матерью — сзади, среди мужиков и баб.
Бросались в глаза дубленые полушубки приезжих, повязки на рукавах, крепкие яловые сапоги, какие носил в Пскове и Петр.
Когда народ собрался, старший полицай приказал одному из полицаев охранять толпу, а сам с остальными, прихватив и Афанасия, пошел по избам. Шарили. Искали охотничьи ружья, винтовки, пистолеты, наганы, гранаты… В ведомость заносили живность. Когда подходили к Матрениной избе, Шарик, взлаяв, исчез под крыльцом. Старший полицай, выматерившись на собаку, вошел в избу. В поскотнице они записали в ведомость Чернушку и после этого вернулись к толпе.
Афанасий, боязливо оглядывая людей, встал в первый ряд, подле Матрены, и всем видом своим показывал, что он-де, как и вся деревенька, в этом деле подневольный.
Старший полицай, чтобы всех видеть, а может, и для солидности, забрался с грязными сапогами на скамейку. Озирая с нее народ, расстегнул полевую сумку, извлек из нее приказы немецкой комендатуры и, нацепив на большие красные уши очки в медной оправе, начал читать.
Приказы были страшнее один другого. Валя, слушая их, старалась понять, что за времечко наваливается на людей, на нее лично. Душа ее бурлила негодованием, глаза выплескивали ненависть к немецким оккупантам и этим вот их прихвостням в одежде полицаев.
Прочитав один за другим все приказы, старший полицай аккуратно свернул их и спрятал в сумку. После этого он сказал, что армия Гитлера принесла крестьянам освобождение и что теперь, мол, каждый из них может жить по-своему — как до революции. Спросил, нет ли желающих из молодежи ехать в Германию, чтобы трудом своим помочь освободителям. Обещал: все-де, кто поедет туда, найдут там чуть ли не молочные реки с кисельными берегами.
— В бостонах да шелках ходить будете, — хрипел он. — Вернетесь с мешками денег, а это для хозяйства подспорье агромадное… А кто поизворотливее да спать долго не любит, так тот и на «оппеле» прикатит…