Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сущность человека

Бугера Владислав Евгеньевич

Шрифт:

Если проводить менее грубое сравнение, то жизнь государственных рабочих в брежневские времена была похожа на жизнь крепостных крестьян, которые своими бунтами заставили помещика снизить норму эксплуатации, стать «добрым» и «хорошим». Пока помещик боялся новых бунтов, жизнь таких крестьян могла быть достаточно сносной. Но лишь только по прошествии лет помещика покидал этот поучительный страх, либо когда угроза разорения заставляла его резко повысить норму эксплуатации, либо когда старый добрый барин умирал и на его место приходил молодой алчный преемник, как крестьяне снова узнавали, почем фунт лиха и где раки зимуют.

Отсюда можно извлечь следующую мораль: чтобы подобная злополучная история не повторялась никогда больше, пролетарии должны крепко-накрепко усвоить, что единственная гарантия их достойной и счастливой жизни состоит в том, чтобы, вырвав у буржуазии путем насильственной революции власть, не отдавать ее больше никому вплоть до тех пор, пока полностью исчезнет власть человека над человеком. Взяв власть, пролетарии должны будут не уступать ни малейшей ее доли никогда и никому…

* * *

Как и любой «классовый компромисс», брежневский идиллический период, удовлетворив многие насущные нужды эксплуатируемых трудящихся в настоящем, имел катастрофические последствия для будущего этих трудящихся. Именно в это двадцатилетие были уничтожены коллективистские традиции общинного крестьянства и раннего пролетариата, была уничтожена способность рабочих к совместной борьбе и произошло превращение государственных рабочих в разобщенную массу одиночек, атомизированных рабов, оказавшихся полностью неспособными противостоять всем обрушившимся на них ужасам. Вот как описывают превращение пролетариата в толпу одиночек буржуазные социологи Гордон и Клопов:

«В жизненной обстановке советского человека, советского полунаемного — полузависимого рабочего было очень мало обстоятельств, которые могли бы учить его сознательной и активной солидарности. Расхожие рассуждения о пресловутой „соборности“ сознания народного большинства кажутся нам безосновательно иллюзорными применительно к ситуации второй половины XX века, особенно в приложении к трем четвертям населения, сосредоточившимся в это время в городах. Даже если считать, что подобная „соборность“ была реальностью в крестьянской общине столетия назад, от нее мало чего осталось в бетонных городских „Черемушках“ 60-80-х гг. Социальный патернализм, преобладавший в индустриальных общинах (так Гордон и Клопов называют СССРовские промышленные предприятия с точки зрения их внутренних отношений. Название это неправильно. В старых деревенских общинах хотя и преобладали отношения авторитарного управления, но пока община существовала и не разлагалась, отношения коллективного управления все же были весьма заметны и весомы. На СССРовских предприятиях, напротив, отношения авторитарного управления резко доминировали, а от коллективных отношений оставалась лишь постепенно улетучивавшаяся видимость. — В. Б.) наших промышленных центров, также не содержал в себе ничего от подлинного коллективизма и солидарности7. Это был скорее специфический „коллективистский индивидуализм“, естественно выраставший из государственно — патерналистского синдрома, присущего советскому сознанию (точнее говоря — индивидуализм члена авторитарно управляемой группы, естественно выраставший из преобладания отношений авторитарной собственности и авторитарного управления в обществе, разобщающих стоящих на одном иерархическом уровне членов этого общества. — В. Б.).

У крестьян, переселившихся в советские города, и тем более у их детей, родившихся в этих городах, выветрились всякие остатки традиционной деревенской солидарности (на самом деле у первого поколения горожан такие остатки сохранялись, и исчезновение их — не мгновенный акт, но процесс. Всем известно, что жители „хрущевок“, пятиэтажек, куда лучше знают друг друга, куда больше способны к минимальной взаимопомощи, а равным образом куда более склонны совать нос в чужие дела, чем жители девятиэтажек, обыкновенно еле-еле знающие соседей по лестничной площадке — и только. — В. Б.). А современная солидарность, вырабатываемая опытом рабочего и профсоюзного движения, у нас не складывалась и не могла складываться, потому что не было ни рабочего, ни профсоюзного движения, вообще никакого мало-мальски доступного пространства свободы и самодеятельности, в котором только и способна вызревать культура трудовой солидарности. В советском обществе, бесспорно, существовала способность к героической и солидарной мобилизации перед лицом реальной военной угрозы или общей физической опасности, природной или производственной. Но почти ничего подобного не было в сфере трудовых отношений. У нас не сложились нравы, наказывающие штрейкбрехерство. Наши дети не росли в атмосфере поговорок, вроде американской рабочей присказки: „что бы там ни было, никогда не иди против забастовщиков, не пересекай линию их пикетов“. У основной массы населения советских городов не было ощущения солидарности как долга, которому нужно следовать, если нарушаются права товарища, коллеги, соседа» [141, т. 1, с. 272–273].

Разобщенный8 и неспособный к коллективной борьбе рабочий 1965–1985 гг. хотел прежде всего достатка и стабильности. Он не понимал, что все еще находится во власти не зависящих от него и враждебных ему чудовищных общественных сил, а потому, если хочет хотя бы жить и умереть не по-овечьи, а по-человечьи, то должен не цепляться любой ценой за достаток и стабильность, которые у него все равно рано или поздно отнимут, если сохранят свою власть над ним, эти чудовищные общественные силы, но прежде всего добыть своей силой правду и волю.

Беда в том, что разобщенный частичный рабочий, в отличие от крестьянина — общинника и раннего пролетария, не имел своей, противостоящей эксплуататорскому миру, правды и не верил в возможность добыть себе волю.

«Первые, ничтожные по мировым масштабам начатки зажиточности, первые элементы приобщения к цивилизационной норме, появляющиеся после нищеты, ощущаются особенно ценными. Поэтому в СССР, где в течение десятилетий (во всяком случае, в 30–50–е гг.), господствовала почти крайняя бедность, где пауперизм и люмпенизация масс достигли уровня, невиданного в других промышленно развитых странах, приближение даже к минимальному достатку могло рождать в среде, пришедшей к такому достатку, склонность к отторжению всяческих идей и действий, грозящих социальными потрясениями и хаосом… Едва ли не самая распространенная наша поговорка последних десятилетий — „только бы не было войны“ — выражает психологическое отношение народного большинства к внутренним распрям ничуть не меньше, чем к возможным международным столкновениям» [141, т. 1, с. 144].

Благодаря такому «психологическому отношению народного большинства», оно, страшась «потрясений и хаоса», не сопротивлялось, будучи подвергаемо чудовищному ограблению хозяевами его жизни, ограблению, после которого достигнутый в 1960-1980-е гг. «минимальный достаток» превратился в саднящее воспоминание об утерянном счастье. Подтвердилась старая истина: лишь тот достоин жизни, кто готов к смерти. Лишь тот сохранит достигнутое и получит лучшее, кто способен при надобности и махнуть рукой на достигнутое, стремясь к лучшему, и, наоборот, драться за это достигнутое зубами и когтями, не боясь ни потрясений, ни хаоса, ни того, что ученые слуги буржуазии припишут ему «люмпенскую психологию».

Идеалом общинного крестьянства, раннего пролетариата и раннего класса государственных рабочих, вплоть до бунтарей 1959–1962 гг., был справедливый мир, где если есть поле, его совместно обрабатывают, а если есть пища, ее совместно едят, где все дружно работают и помогают друг другу. Этот идеал находился в сердцах угнетенных, а также, в большей или меньшей степени, в их реальной повседневной практике, в их отношениях друг с другом. Веря в этот идеал, они способны были давать отпор зарвавшимся угнетателям и насильникам, а затем бестрепетно идти на пытки и на плаху, т. е. вести себя как люди, а не как движимые безусловными рефлексами простейшие животные.

Советский рабочий 1960-1980-х годов не отказался совсем от идеала справедливости. Его огромная ненависть к «толстопузым начальникам» проявлялась при случае и в перестроечные годы. Но, делаясь одинок и индивидуалистичен, он не мечтал уже о равной доле всех жителей СССР в национальном доходе, не мечтал о том, чтобы «каждый гражданин имел свою мастерскую или лавку, и не более, чем одну» (санкюлотская декларация 1793 г.), а также и о том, чтобы каждый гражданин имел свою комнату, и не более, чем одну. Более того, он все более чутким ухом прислушивался к раздающимся все громче декларациям СССРовских интеллигентов — диссидентов против «равенства в нищете». В итоге он получит в 1990-2000-е годы нищету без равенства.

Идеалом задавленного вырождающимся в капитализм неоазиатским строем частичного рабочего9 стал достаток, общество во главе с «Хозяином» и «хозяевами», которые «сами бы жили и нам давали», и за неизнурительный труд платили бы приличную зарплату. Этот идеал размещался не в сердцах угнетенных, а по ту сторону «железного занавеса», на «демократическом» и «благополучном» Западе.

Но если сердца угнетенных были несомненной осязаемой реальностью, то демократический и благополучный Запад оказался самым мифическим из всех мифов и самой утопической из всех утопий. Как оказалось, «хозяева» могут жить сами, лишь не давая жить работникам, и для обеспечения своей собственной благополучной жизни эти хозяева должны отнюдь не платить за неизнурительный труд приличную зарплату, но, напротив, платить за изнурительный и изматывающий труд нищенскую зарплату.

Поделиться с друзьями: