«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Только когда мы очутились во флигелечке и Гафия, положив у своих ног узелок, села, я забеспокоился: уж не случилось ли что-нибудь с Горулей? Гафия сразу же уловила мое беспокойство и, не дожидаясь дальнейших вопросов, сказала:
— До ликаря пришла, Иванку. Грудь болит. Як ночь придет, так и кашляю.
Она произнесла все это торопливо, избегая моего взгляда.
— И вуйко вас одну отпустил?
— Что мне станет! — ответила Гафия. — Я не малая. У Илька и без меня забот много… А ты похудал, Иванку!.. Иой, похудал!.. Я тут тебе курку принесла, сыру, яичек. Спасибо Рущакову Семену, он мне твой адрес написал. — И начала развязывать узелок.
— Зачем? Не надо, — протестовал я.
Но Гафия и слушать не хотела.
— Ешь, Иванку, не от чужих, — говорила она и вздыхала, — як бы можно было побольше…
— Что дома? — спросил я после паузы.
— Дожди… туманы…
— И здесь дожди… А что вуйко?.. Сердится еще на меня?
Гафия сделала вид, что не расслышала. Она помолчала, а затем, подняв на меня глаза, осторожно спросила:
— А ты як тут, Иванку?
Мне было очень трудно говорить неправду, но из самолюбия и потому, что не хотелось огорчать Гафию, я сказал:
— У меня все хорошо. Теперь только жду решения.
— А не обижают?
— Да нет, что вы! — улыбнулся я через силу. — Кто меня может обидеть?
И по чуть приметному вздоху Гафии я понял, что она не очень-то поверила мне.
Дальше разговор у нас не клеился. И сколько я ни пытался завести речь о Горуле, Гафия отвечала односложно и неуверенно.
Вдруг она заторопилась.
— Мне уже пора, Иванку. Сижу, будто в гости пришла.
— Я пойду с вами к доктору, — сказал я.
Гафия сразу смешалась.
— Ни, ни, — замахала она руками. — Не ходи, Иванку, я сама!
— Да что вы! — воскликнул я. — Никуда я вас одну не пущу!
Гафия поймала мою руку и зашептала:
— Не ходи, Иванку, дуже прошу тебя…
Столько испуга было в ее голосе, что я не решился настаивать на своем.
Я проводил Гафию до ворот. Она пошла по улице торопливо, ни разу не оглянувшись, и вдруг я подумал: не ждет ли ее неподалеку Горуля?
22
Шумит проливной дождь. Сквозь окна видно, как в его струях дробится свет уличного фонаря.
Чонка в плаще с поднятым воротником, мрачный, расстроенный, сидит у меня во флигеле, не выпуская из рук мокрого полузакрытого зонтика. Вода, стекая с зонтика, образовала лужу, но мы не обращаем на нее внимания.
— Каков мерзавец! — повторяет Чонка. — Ай, ай, ай, какой мерзавец! Тут крупно заплачено. Он сам ее и написал, чтобы мне с этого места не сойти!
Я почти не слышу, что говорит Чонка. Мысли мои путаются.
На столе валяется смятая газета с напечатанной статьей. Но статья это не моя. Она обо мне. В грязном, бульварном фельетоне называли меня шарлатаном и неучем, а мою записку — бессмысленной чепухой, при помощи которой будто бы я рассчитывал сделать карьеру.
Я был совершенно убит, когда прочитал этот фельетон, под которым стояли ничего не говорящие инициалы «А. Б.».
— Это дело Лещецкого, — произносит после горестного раздумья Чонка. — Простая коммерция: Казарик понес твою статью Лещецкому, чтобы выудить побольше денежек, чем он от нас получил. А Лещецкий купил и твою статью и самого пана Казарика. Вот как это все делается!.. Но ты не отчаивайся, Иване, слышишь, не отчаивайся, что поделаешь! Мы еще, может быть, что-нибудь придумаем. Хочешь, набьем и Казарику и Лещецкому морду? Ну, не молчи ты, ради бога, Иване!
— Да, да, что-нибудь придумаем, — машинально повторяю я.
Чонка встает и делает несколько шагов по комнате, морща лоб.
— И все-таки, Иване, не придавай, пожалуйста, дорогой, всему этому такого большого значения. Забудется, вот увидишь, забудется!
Он еще долго тяжело вздыхает и чертыхается, открывая и закрывая зонтик.
Когда Чонка ушел, я почувствовал, что не в силах оставаться один в комнате. Накинув плащ, без шляпы, я вышел под дождь, пересек двор и очутился на пустынной улице.
Она тянулась передо мной бесконечным черным коридором. Огни у подъездов домов горели тускло и сиротливо, точно их случайно забыли здесь среди сырого мрака.
Дождь, смочивший мою непокрытую голову, и порывы холодного ветра освежили меня. Оцепеневшая было мысль робко, с перебоями, будто долго стоявшие и вновь заведенные часы, начала свой прерванный бег… «Правду нелегко слушать…» Кто это сказал?.. Куртинец… И передо мною всплыло его лицо и сизое облачко табачного дыма под усами, словно очень далекое воспоминание… «Правду нелегко слушать». Вот она, правда…
Я свернул в переулок и оказался перед светящейся дверью ночного буфета. Машинально толкнул ее и вошел в задымленное помещение, освещенное зеленоватым светом газового рожка. Поздние посетители пили вино у буфетной стойки. Два тощих цыгана, закатывая глаза и отбивая такт ногами, пиликали на скрипках.
Я подошел к стойке.
— Какого пан прикажет? — спросил хозяин, выжидающе склонив набок голову.
— Все равно, — сказал я.
Хозяин взял с полки стакан и стал наполнять его розоватым вином.
Посетители были пьяны и разговаривали громко, словно глухие.
Я выпил вино, не переводя дыхания, как пьют при сильной жажде воду.
— Лучшее в Ужгороде! — щелкнул языком хозяин. — Не правда ли?
Я промолчал и знаком попросил налить второй. Был налит второй и третий; я пил вино залпами и не пьянел, а испытывал только знобящую теплоту во всем теле.
— Еще? — вопрошающе, с бутылкой в руке, глядел на меня буфетчик.
— Да, еще, — кивал я.
И розоватая жидкость, вся в искорках, булькая, заполняла стакан. А я не пьянел. В голове становилось легко, просторно, и каждое слово «еще», которое я произносил, звучало вызывающе громко среди пьяного смутного говора посетителей. Один из них, стоявший ко мне спиной, неожиданно обернулся. Мутные глаза его уставились на меня.
— Пане, — произнес он, с трудом выталкивая заплетающимся языком слова, — я хочу выпить с вами за то, чтобы все на свете шло к черту, вот за что… Все к черту!.. — и, мгновенно забыв обо мне, уронил голову на стойку.
— Лучшие экипажи в городе! — шепнул мне хозяин буфета, кивая на охмелевшего посетителя. — А жена сбежала с кошицким вояжером, не слыхали? Об этом говорит весь город!.. Еще стаканчик?
— Нет, — покачал я головой и стал расплачиваться.
Очутившись на улице, я снова почувствовал озноб.