Свет всему свету
Шрифт:
Проводник-гуцул говорит тихо и торжественно, как о тайне, дорогой и сокровенной. Как знать было ль то иль народное сказанье обросло мудрой небылью, а Максиму верилось, было именно так, не иначе.
...Кто знает, когда, всякий счет годам потерян. Лишь память хранит дивную сказанку про горькую беду. Был на Говерле утес-дыбун: высокий-высокий, вершины не видно. А в городе за горой — замок белокаменный, где жил мудрый русский князь. В мире и дружбе жил он с соседями, на чужую землю не зарился. Сыскались, однако, лиходеи-ненавистники и на Говерлу стали жадно поглядывать. Призадумался князь, самолучших мастеров созвал и повелел им башню-великаншу воздвигнуть, чтоб с нее все Карпаты обозреть можно было. Прослышал о том князь стольно-киевский — серебряный колокол в горы послал. Чтоб по всем долинам его призывный звон раздавался. Пуще прежнего воззарились чужеземцы на добро горных людей и, захотев покорить их, с оружием двинулись на Говерлу. Долго и славно бились ее защитники, пока чужеземцы не сожгли город. Огонь проник в башню. Злодеи-пришельцы взревели от радости. Только не стихли еще ликующие клики захватчиков, как грянул гром, и эхо разнесло его по горам и долам. На месте рухнувшей башни взвился столб земли и дыма, выше неба взвился, и никакого колокола враги не нашли — его поглотила земля. Но голос его сохранился и там. В дни больших тягот и бед народных колокол опять звонит по всем Карпатам.
— Чуете, вин знова кличе! — закончил старик. — Ишь, гудит як.
И в самом деле, отдаленно гудели набатные удары колокола. Может, то гуцульские партизаны сзывали своих товарищей для последней решающей схватки; может, они предупреждали об опасности горные села и селения; может, призывно обращались за помощью к армии-освободительнице, идущей из-за гор, — кто знает!
Продвигаясь поутру с дозором, Максим наткнулся на странную процессию всадников, спускавшихся крутой тропкой. Впереди ехал священник, за ним молодой гуцул с крестом. Потом показался гроб. Он подвешен на шесте, концы которого привязаны к седлам двух лошадей, идущих цугом. За ним гуськом тянулись, вероятно, родные и друзья покойного.
Дозорные вышли к тропе и молча взяли под козырек. Ритуальная процессия застыла на месте.
— Слава Ису! — опомнился первым священник.
— Русские, русские! — пронеслось из конца в конец.
Хоронили партизана, убитого хортистами. Его сын Павло Орлай скорбно стоял у гроба, отрешенный от всего, что здесь происходит.
У Максима защемило сердце. Вспомнился страшный день из детства. В их дом ворвались тогда белые. Схватили отца, выволокли во двор и, истерзанного, повесили вниз головой. Перепуганный Максимка упал на порог и, обессиленный, с ужасом глядел, как умирал батя. «Запомни, сынку!» — крикнул отец перед тем, как ему отрубили голову. Оттого и близки Максиму горестные чувства юноши-гуцула у гроба отца.
После похорон Павло Орлай подошел к Якореву.
— Возьми с собой, — попросил он. — Отец наказывал: будь с русскими.
Максим привел его в полк. Гуцул говорит по-русски, знает мадьярский, и его оставили проводником-переводчиком.
Двадцатидвухлетний Павло высок, статен, темноволос. Он лет на пять моложе Максима. Когда рассказывает о своей жизни, в светло-голубых глазах его, похожих на чистое верховинское небо, то и дело вспыхивают огоньки, злые, негодующие.
Отец его имел крошечное поле в сорок сягов, а сяг — мера небогатая: меньше четырех квадратных метров. Как тут прожить!
— Ось погодите, привезу грошей — будет життя, як свято! — подбадривал он жену с сыном, собираясь за океан.
Павло три зимы бегал в школу. Читал и писал лучше всех в классе. Способного гуцула учитель устроил в гимназию. А вскоре отец потерял работу и заболел, перестал слать гроши. Семье пришлось туго, и, чтоб учиться, Павло работал лесорубом и шахтером, собирал виноград и косил траву, натирал полы в мадьярских особняках.
Словесность в гимназии преподавал чех со впалыми щеками, за строгой наружностью которого скрывалось, однако, доброе сердце. Мальчиков-украинцев насчитывались единицы. Он по-отцовски любил их и нередко рассказывал им о русской революции. Ничего подобного в учебниках не было. Рассказывал и про гуцульский Совет в Ясине, пытавшийся воссоединить Закарпатье с Советской Украиной. Помешали англосаксонские и французские правители. А однажды учитель прочитал им коротенькую выдержку из письма крестьянина-украинца. Тот прислал его в ужгородское отделение чешского департамента земледелия. «Дорогой департамент! — говорилось в нем. — Дорога принадлежит государству, воздух — господу богу, а леса и поля — графу Шенборну; что же я должен делать?»
— Не решать с детьми социальных проблем; не их дело! — раздался вдруг скрипучий голос отца-каноника, прокравшегося в аудиторию.
Словесник спокойно закрыл книгу.
— Дети должны знать правду! — смело возразил он попу-униату и вышел.
На холеном тонкогубом лице каноника зазмеилась злорадная усмешка. Он готовился читать буллу папы римского, и по классу пронесся глухой ропот. Духовный наставник изводил гимназистов «священными» посланиями, и Павло Орлай, поднявшись с места, не без иронии сказал, что гимназистов удивляет слишком назойливый интерес их духовного наставника к папским буллам.
— Nil admirari [31] , сын мой! — закатывая глаза, ответил каноник.
— Omne nimium nocet! [32] — усмехнувшись, отпарировал юноша.
Униат рассвирепел и начал читать буллу Пия XI. Она призывала верующих к крестовому походу против русских.
Схоластическая латынь римского папы вызывала отвращение, и к подготовке уроков никто не притронулся,
— Погодите, — грозил служитель церкви, — всем попомню!
А когда на улицах закарпатских городов стали хозяйничать хортисты, наступили совсем черные дни. Мадьяроны, как тут окрестили венгерских реакционеров, запретили все родное, национальное.
31
Ничему не следует удивляться (лат.).
32
Всякое излишество вредно (лат.).
Вольнолюбивые гимназисты-украинцы собирались небольшими, группами и тайно читали Шевченко и Пушкина, Горького и Маяковского. На одном из собраний Павло продекламировал стихотворение «Я карпатский руснак», в котором воспевалась любовь к России.
Едва прозвучали последние слова, как распахнулась дверь. На пороге стоял каноник и злорадно потирал руки.
— Enflagran delit! [33] — произнес он по-французски излюбленную фразу.
Павло Орлая арестовали в тот же день.
33
На месте преступления, с поличным (франц.).
Хортистские жандармы день и ночь истязали заключенных. Юношу судили. А в день суда в город ворвались партизаны, вызволили заключенных. Павло очутился на свободе. В партизанском отряде его поджидала новая радость: вернулся отец. Он тоже в партизанах. Дома еще не был — в селе жандармский пост. Но в горах уже гудели русские пушки, значит, скоро освобождение. Только домой отец не попал...
— Не горюй, Павло, — мягко взял его за руку Максим, — не горюй, дорогой товарищ! Закончим войну — и дома будешь, и никакой иезуит не помешает тебе учиться. Верь, не помешает.
Разбив противника, полк вместе с соседями спустился в Рахов. Якореву понравилась гуцульская столица. Здесь все необычно: и торговые ряды с бедной церквушкой на взгорье; и главная улица вдоль реки, где множество лавчонок и магазинов; и Тисса, что без устали гремит под боком; и горы, обступившие Рахов, улицы которого горбятся на их каменных перекатах. Люди радушно зазывают солдат в мазаные хаты, предлагают молоко и сыр, добры парадички [34] , потчуют всем, что есть лучшего, и им не понять, как можно отказаться от стакана доброй палинки или сливовицы.
34
Помидоры (укр.).
На просторной площадке, неподалеку от базара, большой круг. Акрам Закиров вынес свою красномехую волшебницу и играет пляску за пляской. Пляшут тут с душой, буйно, неудержимо.
Максим увидел вдруг комбата Думбадзе. Он озорно вступил в круг, и в глазах его блеснула удаль. Акрам заиграл лезгинку. Вскинув руки, Никола мелким плавным поскоком пошел по кругу. Потом зачастил, захваченный вихрем искрометного танца, властью мелодии, что несла его, как ветер волну.
Молодые гуцулы переглянулись, восхищенно прищелкнув языком, а горянки даже подались вперед: у каждой из них по-своему екнуло сердце, запылали щеки. Максим сначала редко, через такт, потом чаще и чаще начал подхлопывать в ладоши. Его поддержал весь круг, расцвеченный пестрядью гуцульских вышивок. Когда же Максим вскрикнул «Асса», удары рук стали чаще и жарче; «Асса, асса, асса!» — повторяли уже сотни накаленных голосов. Сам Никола, если б даже захотел, не мог бы теперь остановить вихревой музыки, стремительно несшей его по кругу мимо восторженных людей. Они, тоже слитые с ним, не могли остановить ни рук, ни голоса, ни сердца, если бы не гармонист-волшебник, которому все подвластно.