Светись своим светом
Шрифт:
Трагическое и героическое переслаивается парадоксами. У «дивизионного многожена» отняли «жену» — Нельку. Перевели ее в другой дивизион. Смагин, «обидемшись», написал глупый рапорт. Добился заслуженного: его направили в отдел кадров с соответствующей характеристикой.
В дивизион пришел новый командир — капитан Рудков. Абдуллай сказал про него: «Та-а-кой красавица!.. Шибка суриозный уртак — раз говорит, два не говорит».
Я его еще не видел.
4 ноября.
Смагина передали в резерв, а Нельку, словно в отместку ему, вернули обратно в наш дивизион. Поначалу она чуралась меня.
— Ты виноват во всем! — резко бросила мне, столкнувшись лицом к лицу. — «Война… не время…» Ты против любви? Не люби. А на других не указывай.
— Почему против? Я верю в любовь, но…
— «Верю», «верю»… — забиячливо передразнила она, сморщив свой коротенький, широкий нос. — А я, если хочешь знать, совсем в нее и не верю. Насмотрелась во как, — резанула ладонью поперек шеи, — на вашу, извините, любовь! — Прикрыла глаза. — А чтоб как в романах, как в кино любили… никогда не видела.
— Но ты никогда не видела и радия, нельзя же из этого делать вывод, что радия не существует?
В тот же день она сама рассказала о себе. Жизнь у нее была — хуже не надо. Если я, рожденный в «незаконном» браке, почитал мать, ценил ее чистоту и мудрость, то Нелька пуще всего ненавидела свою мать. «А за что ее было любить, вечно пьяную? За то, что, не стесняясь меня, девчонки, мужиков к себе водила? За то, что родила?.. Рожать и собака умеет».
16 ноября.
Утром на «КНП» мне позволил капитан Рудков:
— Ищу вас семнадцать минут. В тринадцать ноль ноль вам и арттехнику Середе явиться с вещами в штаб полка. Поедете на курсы.
Не хочется расставаться, но… люди — как поезда.
21 ноября.
Выпал первый «серьезный» снег. Мы уже не в Московской Славянке, а в дачных местах — в деревне под Всеволожской. Лесные массивы наполовину вырублены, и все же это оазис в огненной пустыне Ленинградского фронта. Кое-кто, говорят, с первых дней войны спасает здесь свою шкуру «во имя родины». Эти кое-кто обнаглели, грубость стала их второй натурой. А может быть, первой?
Занятия начались. Люди на курсах в подавляющем большинстве с переднего края, видавшие и огонь, и смерть. Это наложило отпечаток на их характер.
14 декабря.
О том, что я во Всеволожской, Ольке не пишу. Ничего не сообщил о гибели Бориски ни ей, ни Нюре Кирпу, ни матери в Нижнебатуринск. Мама в письмах тоже о погибших — ни слова. Только о живых. Будто все сговорились друг друга щадить.
Побывал в Ленинграде. В тылу полка встретил капитана Рудкова. Всюду — в землянке, на тренировках, и здесь, в городе, — он одинаков: тщательно выбрит, белоснежный воротничок, выправка кадрового военного. А ведь его мирная профессия — инженер.
От Рудкова узнал: наш дивизион, в том числе моя батарея, снялись и заняли боевой порядок в районе «пупка» — на голом пустынном поле. Досталось же им…
Дождутся ли меня?
9 января 1944 года.
Первая запись в новом году. Не знаю, с чего начать.
7 января внезапный приказ: курсантам батарей немедленно убыть в свои части. Такое срочное откомандирование с курсов говорило о многом: видимо, предстоит «драчка».
Проездом заскочил к Ольке. Она лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Не слышала, как я вошел, В крохотной комнате тепло. Дрова есть, заметил на кухне старые балки и доски — останки деревянных домов.
— Олька!
Оторвала голову от подушки и медленно спустила ноги. Посмотрела на меня так, словно попрекнула: жив?
На столе конверт. На нем Олькиным почерком: «П/п №… Борису Клямкину». А наискосок на том же конверте: «Адресат убит».
Я не сказал ей о встрече с Бориской, о том, как несли его, раненого, на солдатской шинели. Когда-нибудь расскажу. Если сам останусь жив.
А пока мы оба молчали.
— Ты пристроишь меня до утра?
Какая благодать улечься не на нарах, не на голой земле, а на пружинящем диване, знать, что под тобой простыня. Я отвык от комфорта. Одичал.
Из окна, сквозь белый начес снега, в комнату просачивалась темно-серая ночь. В квартире никого. Тихо. Лишь где-то упорно скребут крысы. Олька вытянула из-под одеяла руку, тоненькую, ломкую, и шлепнула об пол туфлей:
— Ш-ш-ш! — На минуту все умолкло, и снова скребки. — Хотела на фронт — отказали.
— Тебе-то туда зачем?
— Говорят, скоро в наступление наши пойдут.
— Мало ли что говорят.
— Ты переписываешься с ней? — спросила полусонным шепотом.
— С кем?
— С твоей… Инной.
— Редко.
— Ты любишь ее?
Олька! Даже мать не спрашивала об этом. Я притворился спящим.
В полночь над крышей свистнул снаряд и где-то недалеко разорвался. Спускаться в убежище не хотелось.
Утром Олька едва добудилась меня. Стали прощаться.
— Береги себя… — Запнулась, смутившись простодушного смысла своих слов. — Пиши.
Я обнял ее. Олька решила проводить меня до места, где ждала грузовая машина. Снег шумно хрустел под ногами, словно невидимые челюсти грызли сухари.
— Посмотри, Коля, у тебя стекло треснуло на часах. И циферблат стертый. Возьми-ка мои. — Надела свои часики на мою руку. — Ну чего ты ерепенишься? Потом… после войны отдашь.
После войны… Доведется ли?
Я взобрался в кузов и долго помахивал ей рукой. Олька стояла на заснеженной дороге. Печальная и улыбающаяся. Жалкая и сильная.
Дорога запетляла, и я потерял из виду черное пятнышко на снегу. Где-то глухо прогремел разрыв. Не там ли, где Олька?
12 января.
Наш дивизион потрепало. За время моего отсутствия он участвовал в боях за «пупок» и понес большие потери.
Батарея заняла огневые позиции в районе предстоящих сражений. Позиции расположены очень близко от переднего края.
Задача — стрелять прямой наводкой. Но ничего определенного в смысле сроков и серьезности операции для дивизиона мне пока неизвестно.
15 января.
Позавчера по телефону раздался голос командира дивизиона Рудкова: