Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Крутить крупорушку — работа не трудная, но шибко уж нудная. Шур-шур-р, шур-шур-р, — грегочут жернова, и от этой унылой музыки свинцовой тяжестью наливается голова, клонит ко сну. Когда хорошее настроение, тогда еще куда ни шло: в скрежете мельницы вдруг послышится мотив какой-нибудь веселой песенки, даже слова выпеваются — потому и работа идет споро.

А сейчас вот журчит одно и то же, протяжное и грустное, как длинный ветер степей:

Степь да степь круго-ом,

Путь далек лежи-ит…

Вот вернется мать с работы, я ей вслух эту песню спою: пусть поплачет маленько. Она всегда плачет, когда поют эту песню, — об отце вспоминает…

Я домалывал последнюю горстку пшеницы, когда в форточку выставилась конопатая рожа Ваньки-шалопута.

— Живой? — осведомился он и тут же утешил: — Ничо, все зарастет, как на собаке.

Ванька слизнул языком под носом, цвиркнул сквозь зубы в потолок:

— Где пшеничкой разжились?

Меня бросило в жар, я не знал, что ответить. Но Шалопут, слава богу, в ответах не нуждался.

— Новость слыхал? — тараторил он. — Тамарка-то Иванова замуж вышла… Вот те крест на пузо! Илюха Огнев ее обратал. Свою Параньку побоку, — зачем, грит, мне вагон мяса, мне хватит и тележки… Перешел седня в Тамаркину избушку жить, старый кобель.

Я лупал на Ваньку глазами и ничего не понимал.

— А знаешь чо? — кипятился он. — Давай ночью Тамаркины ворота дегтем вымажем? Или погоди, у них же ворот нема… Тогда вот чо: давай залезем на крышу и кошку живую им в трубу бросим. Вот потеха-то будет!..

На следующее утро я проснулся с каким-то непонятным чувством тревоги. Долго думал: что же случилось? Наконец вспомнил: ах вот оно что! Тамарка-то Иванова… изменила мне…

Стало еще горше, я даже поплакал маленько. И припомнил, как недавно ходил к матери на ферму, где и Тамарка тогда работала дояркой. В мамином коровнике мне все нравилось. Я любил запахи навоза и парного молока, перемешанные с тончайшим ароматом лугового разнотравья. Особенно любил время дойки коров.

Вот в одном конце коровника дзынькнули первые тугие струйки молока о пустой подойник. Такой же звук, как эхо, повторился в другом месте, еще и еще, — и вот уже всё полутемное помещение наполнилось тихим звоном, постепенно переходящим в журчание весенних ручьев.

Я стою за маминой спиною. Ее руки неуловимо мелькают под выменем коровы, в подойнике буйной опарой вздымается белая шапка пены и витые струи уже не звенят, а сытно урчат, глубоко пробивая пену…

Я направился в сенник, что стоял поодаль от коровников, проверить расставленные на крыс капканы. За плотно прикрытой дверью услышал какую-то возню и глухой, сдавленный плач. Я изо всей силы торкнул ногою в дверь. Из темноты выскочила Тамарка, тиская на груди разорванную кофту. Она дико зыркнула на меня и, громко всхлипывая, бросилась прочь.

Шкандыляя на негнущейся ноге, из сенника вышел Илюха Огнев. Маленькое птичье лицо его было в кровавых царапинах.

— Што тебе здесь надо? — заорал он, увидев меня.

И начал длинно материться, неразборчиво гундосить в нос. Мне всегда казалось, что чисто говорить Илюхе мешают зубы. Крупные, желтые, они лезли наружу, будто у Илюхи полный рот жареных тыквенных семечек. Потому и верхняя губа постоянно ползла к носу в звероватом оскале…

И теперь, лежа в постели, я пытался как-то связать этот случай с Тамаркиным замужеством. Но ничего у меня не получалось. Взрослые говорят: если выходить за человека замуж, надо его любить, размышлял я, а какая же это любовь, если Тамарка поцарапала Илюхе всю морду? Да, ну а что такое любовь? Вот я до вчерашнего дня любил Тамарку, мог бы и в прорубь сигануть, если б она сказала. Дурак, конечно, был. Что в ней хорошего? Глаза? Так они блестят, как стекляшки у плюшевого медвежонка — только и всего. Нет, любовь — это что-то не то…

Вечером в нашей избе собрались бабы. Видно, женитьба бригадира растревожила их не на шутку. Отвыкли они от подобных событий за три года войны.

Похудели, потускнели бабоньки, лица осунулись да заветрели на беспощадном степном солнце, одни лишь лбы у всех молочно белеют — почему-то в поле женщины всегда работают в повязанных до глаз платках. Только Мокрына, Прокопия Коптева жена, кажется, еще толще стала. «Животная, а не человек, — отзывалась о ней моя бабушка. — Ничо к ней не прилипает. Наварит картошечных очисток пополам с подсолнечными шляпками, навернет цельный чугунок — и хоть бы понос прохватил. Зимой в одних опорках на босу ногу гарцует, а уж работать возьмется — черенки у вил трещат. Жеребец, а не баба! Да только к работе-то не шибко прилежна. Анадысь захожу к ней — храпит себе на полу среди бела дня, ажно пузыри отскакивают. А в избе грязища — черт ногу сломает. Мухотищи расплодилось, так и гудет, глаза вышибает. «Мокрына, — говорю, — ты хоть бы порядок в избе-то навела, свежему человеку и зайти стыдно». — «Кому стыдно, — отвечает, — пущай не заходит». Вот и весь ее сказ!»

Теперь, сидя в нашей избе, Мокрына раскуривала огромную самокрутку, и дым валил из ее рта, как из печной трубы.

— Задушишь нас всех своим табачищем-то, — вышла из терпенья тетка Матрена Гайдабура.

— Нюхайте, нюхайте, а то уж, поди, забыли, как мужиком пахнет, — хриплым басом захохотала Мокрына.

— Дак, забудешь, — вздохнула Дунька Рябова, мамина подружка. — По нынешним временам — и дед Курило первый парень на селе.

— И вот ведь какая несправедливость, — сказала Киндячиха, жена бывшего бригадира. — Наши мужья где-то кровь проливают, а этот пес, Илюха-то, по девкам шастает, как сыр в масле катается. Такую девку загубил, идол слюнявый…

Тетка Матрена всхлипнула, промокнула глаза уголком платка.

— Шибко уж слезы у вас близко, — заругалась на нее бабушка Федора. — Чуть што — и нюни распускаете. Ты моли бога, чтоб Санька твой живой-здоровый вернулся. Не такую еще кралю себе отхватит, не Тамарке чета.

— Девка уж больно хороша, — вмешалась мама. — И в кого только такая красавица уродилась?

— Ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца, — снова захохотала Мокрына.

— На личико — яичко, а внутри, может, болтушок, — сказала бабушка.

— Оно так, — поддержала Дунька Рябова. — Правду говорят: с лица воды не пить, лишь бы ум не купить.

— Дак я слышала — по доброму согласию у них? — продолжая всхлипывать, спросила тетка Матрена.

— А кто ж их знает, — отозвалась Дунька. — Мне другое сказывали — будто изнасильничал он Тамарку, запугал. И Анне, матери ее, пригрозил: если, мол, пикнешь — голодом заморю, тягла не дам дров или сена привезти.

— Да это што же такое на свете деется? — опять возмутилась Киндячиха. — Неужто на него, идола, никакой управы, никаких властей нет?

— В таких делах власти не помогут, — рассудила бабушка Федора. — Вот ежели бы Тамарка пожаловалась…

Посудачили бабы, повздыхали, даже всплакнули гуртом о живых и погибших мужьях да сыновьях — с тем и разошлись по домам. Завтра, чуть свет, снова в работу впрягаться…

5

И натерпелись же мы страху в ту ночь! Сейчас вспоминаю — поджилки трясутся…

Был конец августа — время холодных зорь. Уже и утренники перепадали: выйдешь раненько во двор — крыши побелены инеем, соломинки на темной земле серебрятся, как вязальные спицы. Трава хрусткая и будто мукою посыпана. А с огорода веет ядреным запахом побитой холодом картофельной ботвы и конопли.

Поделиться с друзьями: