Свинцовый дирижабль «Иерихон 86-89»
Шрифт:
Надежда Григорьевна передает служительнице в синем халате пакет с вещами. Руки трясутся.
– Это все старое, Митенька, она же все свои вещи у вас держала. Но она это тоже любила, я вам честно говорю.
В гробу у нее оказываются накрашенными губы. Чужая, грубая, красная помада. Из-под свежего белого пластыря проступает багровая кромка кожи с крохотной серо-зеленой оторочкой смерти. Перед могилой стоит ее отец, похожий на памятник самому себе. Меня он в упор не видит.
– Вам не в чем себя винить, Митя, – говорит Нина Ефремовна, во всем черном. – И уезжайте отсюда, уезжайте. Ничего хорошего тут нет и не будет. Помните Толика? Научного сотрудника? Вы с ним у нас на даче познакомились. Тоже убили. В Баку.
– В Баку? Что он делал в Баку?
– Он делал деньги, Митя. Больше он ничего не делал. И тоже хотел уехать. Говорил, что через два-три года здесь такое начнется, что на улицу выйти будет страшно. Могла бы, уехала отсюда сегодня.
Надежда Григорьевна стоит на коленях у гроба и тихо, по-собачьи, скулит.
И еще одна жизнь оставляет на короткую память о себе ворох растрепанных цветов на холмике коричневой земли.
Мы пьем у Кащея коньяк из принесенных ею стопок. Когда я прикладываю край стопки к губам, я снова целую ее. Я засыпаю на диване, а проснувшись, опять пью. Потом опять засыпаю. Кащей негромко переговаривается с кем-то у двери. Бу-бу-бу, да-да-да. Я пью мутный рассол, потом крепкий чай.
– Вашей соседке дали для вас повестку на дачу показаний. Пойдете?
Я произношу непонятные мне самому звуки. Он говорит:
– Вы с ума сойдете, если останетесь. Все эти показания, суд, жизнь без паспорта. Уезжайте. Если у этого Жени есть деньги, они еще на вас все это повесят. Уезжайте, вы меня слышите?
– У него нет денег. У вас еще есть коньяк?
Вязкий ил продолжает засасывать меня, но до черного дна, где все кончается, не дотянуться никак. Кругом мучительный полумрак, полубезвоздушное пространство предсмертья, но не смерти. Из примет жизни лишь два знакомых чемодана у дивана. На одном – конверт с документами и пачка денег.
– Ваш подводник вас выселил. Там уже другие люди.
Какое счастье, что не надо возвращаться в тот страшный дом, входить в пахнущее открытой могилой парадное. Когда я остаюсь один, я раскрываю Наташин чемодан и, спрятав лицо в ее вещах, долго и безудержно плачу. Ночью просыпаюсь рывком совершенно трезвый – она сидит на краю постели. Рука – на моей ноге.
– Ну, как ты мог забыть? – говорит она и улыбается своей виноватой улыбкой.
– Я забыл? Что?!
– Ну, как же, Митенька? Панихиду мне и Володе!
Я закрываю глаза. Какое странное слово – панихида. Открываю глаза. Никого нет. Я кричу от ужаса, пока есть голос, потом сиплю.
– Митя, Митя, так недолго и на Свердловку угодить, – Кащей раздосадован внезапным пробуждением. – Сдерживайте себя как-то, Митя.
До утра я уже не смыкаю глаз. Когда выхожу из квартиры, Кащей спит в кресле. У него по-старчески отвалилась челюсть, он храпит на вдохе и делает тяжелый, прерывистый выдох. Я останавливаю такси и, не узнавая своего голоса, прошу отвезти в монастырь на Дачу Ковалевского. В храме темно и пусто, только светятся огоньки лампад у нескольких икон. Молодой паренек в подряснике негромко беседует с пожилой женщиной у свечного ящика. Я спрашиваю, как найти священника с каштановой бородой.
– Это – отец Василий. Я сейчас его позову.
Появляется отец Василий, тоже в подряснике с непокрытой головой.
– Здравствуйте, вы, кажется, были здесь с девушкой недавно. Чем я могу помочь вам?
– Да, вы помните ее?
– Да, очень привлекательная, она здорова?
– Ее убили.
Я снова плачу и, когда кладу ему голову на плечо, он берет меня за плечи и говорит:
– Дорогой мой, прошу вас, крепитесь, такое вам выпало испытание. Вы, наверное, хотите заказать панихиду. Хотите остаться на литургию?
Я киваю согласно.
Он ведет меня узкой тропинкой между серых, голых кустов. Крохотная беленая известью комнатка. Узкая постель под лоскутным одеялом. У небольшого квадратного окна столик с иконами. В углу под потолком – икона Богородицы, в красном стаканчике перед ней источает ровный свет крохотный огонек. Скамья.
– Как же это стряслось?
Отец Василий садится напротив меня на постель и берет мои руки в свои. У него маленькие, сухие, очень теплые руки.
– Ну, рассказывайте, я слушаю вас.
Я путаюсь в поисках начала своей истории, обнаруживая, что никакой особой истории у меня и нет, а есть только пустота в груди. И чем рассказывать о себе, лучше рассказывать о ней, потому что повторение ее имени заполняет капля за каплей эту пустоту, и тогда возникает ощущение того, что она не ушла навсегда, а оставила меня ненадолго. Я рассказываю, как впервые увидел ее в редакции. Вошел в комнату, где мне предстояло работать, а она сидела за своим столом. Она посмотрела на меня, и у меня сразу возникло ощущение, что она мне поможет обжиться на новом месте, установить отношения с другими сотрудниками. В тот же день мы пошли в столовую на первом этаже издательства, и она взяла себе на обед картофельное пюре с сосисками, а мне было неловко есть при ней, и я взял только кофе и какой-то коржик. Но она с таким интересом слушала меня, как я после школы попал в армию, а потом, благодаря армии, на престижный факультет романо-германской филологии. И это произошло не потому, что у меня была тяга к языкам, а потому, что когда-то в юности я придумал сам себе профессию журналиста-международника. Но одно дело хотеть стать журналистом, а другое стать им. Я долго не мог найти, о чем писать для местной газеты. У меня не было своей темы, но в конечном итоге мне помогло юношеское увлечение рок-музыкой и потом джазом. Я стал писать про джазовые концерты в филармонии и брал интервью у приезжих джазистов, потому что говорил по-английски. Потом я стал писать про первые рок-концерты, и тогда оказалось, что я вроде бы как эксперт в этой области. А она всегда была моим первым редактором, первой читала мои статьи и делала замечания. Но, несмотря на возникшую между нами теплоту, она избегала сближаться со мной, говорила, что не хочет терять дружеских отношений. Может быть, она знала, что в среде музыкантов, где я проводил много времени, у меня были другие девушки, а она не хотела становиться одной из них. Да, у меня были разные девушки, но они никогда не были близки мне. А когда я уволился из газеты, она пришла ко мне, и мы стали жить с ней как муж и жена. Потом я работал на разных работах, пока не стал терять их одну за другой, и тогда мы решили уехать в Америку. И как мы готовились к отъезду и прощались со всеми, пока все это не рухнуло. Когда я произнес слово “рухнуло”, иллюзия того, что она была где-то неподалеку, прошла, и я снова ощутил эту ужасную пустоту в груди.
– Так вам негде жить?
– У нас есть один друг. Я ночевал у него в мастерской.
– Вы если хотите, поживите до отъезда здесь. Семинаристы сейчас разъехались, места много.
Глава 38
Перед началом службы отец Василий дал мне книжечку в мягкой желтой обложке, на которой старым славянским шрифтом было написано “Молитвословъ”. Он открыл ее на нужной странице и отметил ногтем несколько мест в тексте.
– Здесь будете говорить “раба божия Наталия”. Только следите за текстом. Вам тогда будет понятней, о чем идет речь.
В храме было темно, тихо, покойно. Мерцали, покачиваясь, оранжевые язычки пламени в лампадках. Женщины на клиросе перешептывались, поправляли ноты, едва слышно пробовали голоса: “Г-о-о-о-о... Го-о-о-о-о-с-сподипоми-и-илуй”.
– Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков, – начал отец Василий, и я вспомнил наш разговор с Наташей о том, как начинать молитву:
– Это типа, как по телефону: “Але, на проводе!” А когда там ответят, ты переходишь к делу, так?
– Типа, – ответила она.
– Миром господу помо-о-олимся, – запел высоким голосом молоденький дьякон.
Изображение стало размытым, теплым, соленым.
– Об оставлении согрешений во блаженней памяти преставляшихся, Господу помо-о-олимся.
– О приснопамятной рабе божией Наталии помо-о-олимся, покоя, тишины, блаженные памяти ея, Господу помо-о-олимся...
– О неосужденным предстати у страшнаго престола Господа славы, Господу помо-о-олимся...
– О плачущих и болезнующих, чающих Христова утешения, Господу помо-олимся...