Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)
Шрифт:
Здесь уже собственная композиция, составленная из разных эпизодов Сергиева «Жития», объединенных образом Сергия в его главных достоинствах. Здесь же более отчетливо, чем у Антипушки, звучит тема «как и мы», отсылающая к общей идее неразрывности и глубины связи «нас», народа с его Преподобным.
И вот будто далеко… — звон..? — «Благовестят никак… слыхать? — прислушивается Горкин и крестится. — А ведь это у Троицы, к “Достойно” звонят… горкой–то приглушает. У Троицы. Самый ее звон, хороший такой, важный…» […]
Федя уже на горке, крестится… — Троицу увидал? Я взбегаю и вижу… — Троица?.. Блеск, голубое небо, — и в этом блеске, в голубизне, высокая розовая колокольня с сияющей золотой верхушкой. Верхушка дрожит от блеска, словно там льется золото […] — «Троица… матушка… до–шли… сподобил Господь…» […] вон Троица–то наша…
Все крестятся на розовую колокольню, все вздыхают и ахают — «Господи, красота какая!» Все поминают Троицу. А мальчик, увидевший ее еще ранее, издалека, сейчас ее не видит и спрашивает Горкина, где же Троица. Горкин не слышит, крестится, на глазах его слезы. «“Да вон она, вся тут и есть Троица!” Я тяну Горкина за рукав. Он утирает слезы […], радуется, плачет и говорит–шепчет: “Дошли мы с тобой до Троицы, соколик… вон она… вся тут и Троица […] самая Лавра–Троица […] Живоначальная наша… соборик самый, мощи там Преподобного Сергия Радонежского, его соборик […] Ах, красота Господня!”» И это невидение очевидного мальчиком, который совсем недавно обнаружил свое сверхвидение, тоже чудо органического усвоения себе ранее увиденного, как бы перекочевавшего извне вовнутрь и ставшего уже неотъемлемой и уже не способной к отчуждению частью самого себя, своей души: глаза смотрят вовне, а искомое ими уже в тебе самом, где оно растворено без остатка.
Происходят встречи с знакомыми богомольцами и с насельниками Троицы, и чаще всего они радостные, иногда не без экзальтации. Возникают и некоторые разногласия, устраняемые всегда определенной и истинно христианской позицией Горкина, мудрой и достаточно широкой.
Взгляды Домны Панферовны уже: ей не понравилось, что отец–дьякон, хороший человек, «тут, на воздухе, отдыхает, маленько разрешает…» Горкин же объясняет ей, что «грех — это осудить человека, не разобрамши», что сам Христос пировал с грешниками, «не отказывал», а дьякон Богадельню при церкви завел и делал другие добрые дела, «[…] а утешение–то какое, народ–то как плакал, радовался! Прости Ты им, Господи. А мы не судьи […]» Дальше — больше. Домна Панферовна стала плакаться. Федя заплакал и бухнулся на колени:
— Это от меня пошел грех, я вас смутил–расстроил […], простите меня, грешного, а то тяжело мне!..
И — бух! — Горкину в ноги. Подняли его, а он рукой вперед показывает: «Вот какой пример жизни!..» А там, впереди, — колокольня — Троица стоит, «[…] будто в лесу игрушка» (тема детских игрушек, которые изготовлялись в Лавре до самого ее закрытия и которая в широком «троицком» контексте рассматривалась Флоренским, возникает здесь не случайно: игрушка — образ той же самой красоты Божьего мира, которая людям взрослым открывается въяве в минуты очищения, просветления, душевного подъема — в молитве, в подвиге, в созерцании природы как дара Божьего). И говорит Федя дальше:
«Вот, перед Преподобным, простите меня, грешного!» Так это нас растрогало — как чудо. Будто из лесу–то сам Преподобный на нас глядит. Троица–то его. И стали все тут креститься на колоколенку и просить прощенья у всех, и в ноги друг дружке кланяться, перед говеньем. А тут еще богомольцы поодаль были. Узнали потом, почему мы друг дружке кланялись, и говорят: «Правильные вы, глядеть на вас радостно: а то думалось, как парень–то упал, — вора никак поймали, старичка, что ли, обокрал, босой–то, ишь как прощенья просит! А вы вон какие правильные».
И вот уже перед глазами Посад, и Лавра вся начала открываться взгляду — купола, стены, а на розовой колокольне стали обозначаться и столбики и колокола в пролетах. «И не купол на колокольне, а большая золотая чаша, и течет в нее будто золото от креста». Вошли в город. Навстречу возчик. Спрашивают, в какой стороне будет дом Аксенова. А возчик смеется: «Ну, счастливы вы… я от Аксенова как раз!» В коробах у возчика игрушки, везет он их в Москву, показывает игрушки — «Такая во мне радость: и Троица и игрушки, и там–то мы будем жить!»
А колокольня все вырастает, яснеет. На черных часах золотая стрелка указывает время. И вот начинают играть часы. «К вечерням и добрались, как раз».
Глава «У Троицы на Посаде» — о быте, становящемся праздником, когда этот быт не просто оцерковлен, но пронизан духовными токами, когда он земной образ некоей идеальной, «райской» жизни. Сам Посад уютен и «игрушечен» (кстати, Горкин и его спутники останавливаются в доме у игрушечника Аксенова). Хороши и дощатые переходы, из щелей которых пробивается трава, уютны домики, «веселые», как дачки, — зеленые, голубые; приятны в окнах цветущие гераньки и фуксии, зеленые четверти с настоем из прошлогодних ягод, клетки с чижами и канарейками, кисейные занавески. «И отовсюду видно розоватую колокольню — Троицу […] Взглянешь, — и сразу весело, будто сегодня праздник. Всегда тут праздник, словно он здесь живет».
После долгой дороги всем надо привести себя в порядок, что–то сделать из необходимого. Мальчика отводят в гостиницу, к «папашеньке»; Горкину надо сходить помыться в баню — после дороги и перед причастием. Но нужно и Преподобному поклониться, к мощам приложиться, к Черниговской, к старцу Варнаве успеть сбегать поисповедаться.
Двор Аксенова — маленькое чудо, он весь заставлен игрушечными лошадками, и выглядят они как живые. «И так празднично во дворе, так заманчиво пахнет новенькими лошадками […] и… чем–то таким веселым — не оторвешься от радости […] Вытащил меня Горкин за руку, а в глазах у меня лошадки, живые, серенькие, — такая радость. И все веселые стали от лошадок». Вышли на улицу — и снова перед глазами — колокольня — Троица, «с сияющей золотой верхушкой, словно там льется золото».
Но бывает всякое, однако даже неприятные эпизоды кончаются радостью и даже чудом. Так, выехали богомольцы на Кривой из ворот на дорогу, и вдруг — грубый окрик молодчика на рысаке: «Вам тут чего, кого?.. […] Принять лошадь!.. мало вам места там!..» Дворник бросился, чтобы заворотить Кривую. Горкин проявил сдержанность и хотел о чем–то узнать.
Молодчик на нас прищурился, будто не видит нас:
«Знать не знаю никакого Трифоныча, с чего вы взяли! и родни никакой в Москве, и богомольцев никаких не пускаем… в своем вы уме?!» — Так на нас накричал, словно бы генерал–губернатор.
И ускакал. «Ну, будто плюнул». И вдруг из–за ворот почти неслышный голос: «Что вам угодно тут, милые… от кого вы?» В воротах стоит высокий старик, с длинной бородой, «как у святых бывает», посмеивается: видимо, слышал только что произошедшую сцену. Ласково объясняет, что богомольцев у них действительно не принимают, но что, вероятно, они имеют в виду его троюродного брата, который живет там–то и там–то. Горкин благодарит старика, а тот все более внимательно смотрит на Кривую. Лошадку находит он старой, чтобы ездить на ней на богомолье. Но интересует его, оказывается, не лошадка, а тележка: «тележка?.. откуда у вас такая?.. Дайте–ка поглядеть, любитель я, надо принять во внимание…» Начинается обстоятельный разговор. Старик рассказывает, что тележка эта старинная, «от его дедушки тележка […] и такой теперь нет нигде. И никто не видывал». Внимательно рассмотрев и ощупав тележку, покачивая головой и потягивая бороду, старик, наконец, произнес: «так–так… чудеса Господни…» — и пригласил к себе наших богомольцев, но и тут его внимание занимала тележка. Горкин вынужден был поторопить старика: лишнего времени не было. Тогда старик повернулся и стал креститься на розовую колокольню — Троицу: «Вот что. Сам Преподобный это, вас–то ко мне привел! Господи, чудны дела Твои!..» Ничего не понимающие гости просят скорее их отпустить. Старик же допытывается, откуда у них тележка и как фамилия ее хозяина. Горкин объясняет, что он живет у своего теперешнего хозяина более сорока лет и эта тележка досталась ему от его отца, дедушки мальчика. Он ездил на ней к хохлам, красным товаром торговал. «А посудой дровяной не торговал? — спрашивает старик. — Слыхал так, что и дровяной посудой торговали они… имя ихнее старинное, дом у них до француза еще был и теперь стоит. — Старик хватает Горкина за плечо, пригибает к земле, подтаскивает под тележку: “Ну так гляди, чего там мечено… разумеешь?..”» — А мечено было: Аксенов, «папаша мой […] На–ша тележка!!» Все молчат. Сказать нечего.
— Господь!.. — говорит старик. — Радость вы мне принесли, милые… вот что. А внук–то мой давеча с вами так обошелся… не объезжен еще, горяч. Батюшкина тележка! Он эту сторону в узор резал, а я ту. Мне тогда, пожалуй, и двадцать годов не было, вот когда […] старинное наше […] Ну, об этом мы потом потолкуем, а вот что… Вас сам Преподобный ко мне привел, я вас не отпущу. У меня погостите… сделайте мне такое одолжение, уважьте!
Все стоят и молчат. «Прямо — как чудо совершилось». Горкин смотрит на тележку, голос у него обрывается, как будто плачет: