Святой черт
Шрифт:
Я исполнил совет Бадмаева. Написал письмо. Писал его от 4 до 7 часов утра. Передал его Бадмаеву. В письме том я описывал «подвиги» Распутина, но далеко не полно. Письмо то было через два года напечатано в газетах: и в России, и за границей, но с весьма большими сокращениями. В тот же день, когда я написал письмо, Гермоген выехал в Жировицкий монастырь.
Когда он меня провожал во дворец Бадмаева, то дал мне слово выбраться из Петербурга не иначе, как под конвоем жандармов, в одном подряснике и с иконою в руках… Но Бадмаев убедил его «подчиниться» царской воле.
Блаженненький Митя, по словам Бадмаева, не пускал Гермогена: он ложился под колеса автомобиля, поданного министром Макаровым Гермогену, и что-то диким голосом выкрикивал.
Митя, со слов придворных, так описывал Бадмаеву положение в последние минуты пред отъездом Гермогена. Государь вызвал Макарова, затопал на него ногами и закричал: «Вы все толкуете мне, что я самодержавный царь, самодержавный царь! Какой же я самодержавный, когда вы не исполняете моего приказания, не выдворяете из Петербурга каких-то ничтожных монахов-бунтовщиков!»
Макаров, дотоле не решавшийся круто поступить со своим близким другом Гермогеном, явившись от царя домой, приказал двум жандармским генералам переодеться в штатское платье, взять Гермогена под руки, посадить в автомобиль и везти на вокзал…
Бадмаев это узнал и убедил Гермогена «добровольно» сесть в Макаров автомобиль.
Отъезжая из Питера, Гермоген прислал мне с Бадмаевым записку: «Возлюбленное дитя мое! Поезжайте с Богом во Флорищеву пустынь. Да хранит вас Царица Небесная. Любящий епископ Гермоген».
– Поедете?
– спрашивал меня Бадмаев.
– Поеду.
– Вот и хорошо. Гермоген уже теперь около царского сердца сидит. И вы там будете, если поедете.
– Я поеду, но только не хочу уже сидеть около царского сердца.
– Как так? Значит, вы против царя пойдете?
Я молчал.
Через полтора дня меня жандармы ввели во Флорищеву темницу и окружили монастырь стражей.
Поместили меня, по приказанию из Петербурга, в маленькой сырой комнатке с гнилыми полами, с развалившейся печкой и с прочными железными решетками в очень узеньких окнах.
Настоятель монастыря очень этому удивился, потому что он мне, как ученому монаху, приготовил хорошее помещение из четырех комнат. Я и сам недоумевал о таком порядке вещей, но уже в 1913 году, читая дневники Лохтиной, я понял все. Там я нашел такое письмо «старца», написанное, по всей вероятности, им из Петербурга: «Миленькаи папа и мама!
– Бунтовщика Бог с неба свалил. И Илиодора нужно в темницу. Пускай там подумает, как идти против Божьего помазаннека. Прежде убивали, а теперь хорошо проучить темницею. Никакой ему ласки приказать Владимирскому епископу. Григорий».
Заткнувши меня во Флорищевскую темницу, жандармский полковник в коридоре, около моей кельи, выстроил в ряд 13 сыщиков-караульщиков и скомандовал им такой приказ: «Так смотрите! Лучше караульте этого бунтовщика. Если провороните и он убежит, тогда всем вам каторга», - громко отчеканил полковник.
– Потише, пожалуйста!
– сказал я в отворенную дверь.
– Бунтовщик! Как вы смеете мне приказывать?! Я здесь по приказанию государя императора!
– А я здесь по чьему повелению? Не государя императора? Разве ты этого не знаешь?
– Сумасшедший монах!
– Дурак!
– крикнул я и захлопнул дверь.
Во время этого обмена «любезностями» сыщики, вытянув головы вперед, как гуси, спокойно стояли. Как бы то ни было, я очутился на «благословенном» «старцем» месте ссылки.
Гермоген тоже был уже в своем месте ссылки.
А «старец», чтобы замести следы свои, удалился в село Покровское, предварительно побывши 2 часа на любезном приеме у В. Н. Коковцева, проведенного им в сентябре месяце на пост премьер-министра: дескать, на всех плюю! Сам первый министр - мой друг и два часа со мною благосклонно беседовал!
О таком характере визита Распутин сам, перед самым отъездом из Петербурга, заявлял в печати через своих репортеров.
Цари, по-видимому, очень были смущены поднявшимся в России шумом по поводу нашего дела.
Они спрашивали совета у «старца».
«Старец», тихонько сидя в Покровском, пылал злобою против меня. В дневниках Лохтиной под «6 марта 1912 года» записано буквально следующее: «Отец Григорий говорил в этот день, что он распорол бы живот отцу Илиодору…»
Но так как это было сделать страшно, да и невозможно, то «блаженный праведник» устремился на мою бедную душу с другими средствами. Он писал мне: «Добра я видел ты увногих ворот стучишь нет глугня дле тябя».
И всеми силами старался «великий чудотворец» оправдать свои слова делами.
Прежде всего он написал царям: «Папа мой и миленькая мама! Шума то сколько; вода утечет и нет; А вы пошто смущаетесь. Это все так. Полают, да отстанут. Цари выше всего, так и будьте. Утешенье от Бога, а от беса горе. А Бог бесов сильнее. Саблер и Даманский все сделают. Да! Григорий». (Дневники Лохтиной.)
И еще: «О, как страшно мушек. Молимся о благодати Божией». (Дневники Лохтиной.)
Цари, успокоенные мудрым «старческим» словом, пошли дальше.
В первые десять дней заключения Гермоген прислал мне из Жировицкого монастыря письмо, в котором писал, чтобы я не волновался, а все упование возложил на Владычицу мира!
Я ему отвечал: «Дорогой владыка! Вы, по-видимому, изменяете своему слову бороться со «старцем» до конца… Как хотите, так и поступайте. А я уверен, что время молитвы прошло. После помолюсь, а сейчас буду бороться не на жизнь, а на смерть».
И начал бороться. Из кельи своей никуда не выходил. Принимал газетных сотрудников. Они писали…
«Старцу» это очень не нравилось. Он писал царям о смирении бунтовщика: «Миленькаи папа и мама! Илиодора - нужно бунтовщика смирять. А то он, собака, всех сест. Собака злой. Ему ничто. А зубы пообломать можно. Построже с ним. Стражу больше. Да. Григорий». (Дневники Лохтиной.)
Меня смиряли через пьяного епископа Влад. Никона, который недавно от пьяного удара умер в Петербургской лавре.
Никого ко мне не допускали. Письма не давали. Деньги тоже. От меня писем не принимали. Келью мою окружили вооруженные солдаты… К окнам приделали ставни, и, как только солнце садилось, на ставни вешали замки.