Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
Вдруг за окном залаяла собака, сердито, остервенело.
— Кто-то идет, — несколько встревоженно сказала Зина, порываясь встать из-за стола.
— Мам, я сбегаю встречу, — рванулся Кирюшка и в одно мгновение накинул на себя шубу, нахлобучил шапку.
— Не боится? — вопросительно поглядывая на Машу, спросила Катя.
— Отчаянный! — воскликнула с гордецой в голосе Зина.
— А все-таки… вечер… темно, — сказала Маша и поднялась. Как и Катю, Машу сейчас беспокоило одно: не вздумал ли Карпухин искать их на выселке? Лука-то, конечно, не выдал девушек, он обещал это твердо, но вот зубоскал-старик не только мог рассказать, куда они направили путь, но небось еще и подъелдыкнул Карпухина: эх ты, дескать, Аника-воин, девок и тех не мог уберечь…
В замерзшие окна, заткнутые клочками кудели, донесся скрип полозьев и бойкий голосок Кирюшки, старавшегося умерить рассвирепевшую Пальму.
— Ты сиди, Маша, — усадила Зина племянницу на прежнее место и подошла к окну, тщетно стараясь хоть что-нибудь рассмотреть. — Ну, кто приехал, тот уж все равно нас не обойдет, — махнула она рукой и вернулась к столу.
Запыхавшись, вбежал Кирюшка, с тревогой крикнул:
— Мам, к тебе зачем-то Евлампий Ермилыч!..
Зина встала, повернулась к полураскрытой двери, смотрела туда, в сени, и лицо ее вдруг сделалось напряженным, каменным.
Медленно вошел низкорослый мужик в расписных пимах (красные завитушки по белым голяшкам), в черном полушубке с воротником, в черной мохнатой папахе. Папаху скинул, обнажив волосатую круглую голову, широко размахнул рукой, придерживая кожаную рукавицу под мышкой, начал креститься, устремив глаза на икону, в передний угол.
— Здравствуй, хозяюшка! — Голос у мужика неторопливый, но сиплый, глуховатый, простуженный или надорванный криком.
— Проходите, Евлампий Ермилыч, проходите. Милости прошу, — склоняясь в легком поклоне и с дрожинкой в голосе сказала Зина.
— А уж нет, не пройду, Зинаидушка, не пройду. По делу пришел, — почти ласково, но с ноткой загадочности в тоне, от которой можно было ожидать и радостное и печальное, сказал мужик.
— Ну, тогда хоть присядь, Евлампий Ермилыч. — И Зина придвинула табуретку к мужику.
— И опять же, Зинаидушка, не присяду. Дело не терпит.
— Коль так — сказывай, Евлампий Ермилыч, — сокрушенно проронила Зина.
— А ведь небось и сама знаешь, — тверже сказал мужик.
— Овес? — выдохнула Зина.
— Он, Зинаидушка. Овес. И поспеши. Знаешь сама: отечеству и царю-батюшке поставляю. Ждать им неколи. Супостат прет оравой.
— Ну, где ж я сейчас возьму его тебе, Евлампий Ермилыч? Ведь он в поле, в клади. Его надо привезти, высушить в овине, обмолотить, провеять…
— В мешки ссыпать и ко мне на двор привезть, — добавил мужик, нахлобучил черную папаху до самых глаз и закончил с угрозой: — Поспешай, Зинаидушка. Не вводи меня во грех.
Вышел, не оглядываясь, хлопнул дверью с силой, даже в промерзшем окне звякнуло стекло.
— Кто это, Зина? — недоуменно переглядываясь с Машей, спросила Катя.
— Хозяин.
— Хозяин чего?
— А сказать по правде, хозяин всего нашего выселка.
— По какому же праву, Зина? У вас тут сколько дворов-то?
— Богатый он, Катя. И по этому праву хозяин.
— Давно выселок существует? — поинтересовалась Катя.
— В двенадцатом году переехали мы из села. Вовек себе не прощу, что поддалась на уговоры мужа. С первого дня столько мы хлебнули горького, что и теперь страшно…
— Ну-ну, Зина, расскажи, пожалуйста, как все было. — Катя уселась поудобнее. С первых Зининых слов она поняла, что выселок — порождение столыпинской земельной реформы. Тысячи крестьян были увлечены царскими властями и их кадетско-эсеровскими прихвостнями на путь, принесший им вместо обещанной самостоятельности и благоденствия новое разорение и чудовищные страдания.
Катя была еще совсем зеленой гимназисткой, когда услышала от брата резкую критику политического курса царского правительства на разобщение крестьянства и насаждение кулачества способом выхода крестьян на отруба и выселки. Потом она сотни раз сталкивалась с этим, читая большевистские газеты и листовки подпольных комитетов партии. Однако, по ее представлению, земельная проблема со всей своей остротой существовала лишь в центральных губерниях России, в условиях помещичьего землевладения и крайней ограниченности земельных угодий. И вот сверх ее ожидания здесь, в Сибири, крестьянство переживало те же самые беды, о которых с такой страстью говорили большевики там, в России…
— Все началось, Катя, — рассказывала Зина, — со сходок. Жили мы в деревне тихо, мирно, а тут вдруг заколыхалось все. Наехали какие-то начальники из волости, из города, начали обещать мужикам молочные реки и кисельные берега, если они выделятся из общества и отправятся на отруба. Мой-то муженек и клюнул на эту наживку… Молодой был, доверчивый, после смерти отца остался за хозяина.
Набралось нас четырнадцать семей. Землю нарезали, правда, быстро. Принялись перво-наперво перевозить постройки… Ну, пока наши избы стояли на месте, казалось, вроде живем под крышей и век жить будем. А тронули мы свою халупу, и поползла она. Стояки и венцы подопрели, углы источил червяк. На новом месте пришлось добывать лес, подновлять. А на все время требуется, деньги. Надворные постройки: амбар, хлев, баня — и того хуже. Рассыпались еще на месте. Ночей мы с Кузьмой не спали, силы надрывали, чтоб хоть мало-мало дыры-то залатать…
Земли тут оказалось с лихвой. Надел нам нарезали щедро. От метки до метки две версты с гаком. А только пахотной земли — с ладонь. Все остальное то заболочено, то залесено. Весна пришла — надо сеять, а сеять негде. Опять мы впряглись с Кузьмой в непосильную работу: днем корчуем, ночью лес и корневища жжем… Урожай молодые земли дали хороший… Гляди, и жили бы с горем пополам. А тут вдруг эта лихоманка — война… И оказались мы, бабы, как зайцы дедушки Мазая, на островке… Евлампий-то Ермилыч и поначалу был с достатком, а уж когда бабы остались одни, взял он власть над всеми. В первый же год войны позабрал он все наши раскорчеванные земли. Все позасеял овсами. А с этого года и нас принудил сеять овес…
— А как ему это удалось? — спросила Катя.
— А удалось просто! На овсе одном не проживешь: человек не конь. Ну вот, он нам рожь на семена, а мы ему овес в чистом весе. Из последних сил стараешься, а деваться некуда. Теперь, вишь, требует положенное. А мы ведь всю осень на его же овсах работали. На него — неделя, на себя — день… Еще, слава богу, по-мирному обошелся, кричать не стал. Видать, заметил, что в избе посторонние люди.
Пока мать рассказывала девушкам о житье-бытье, Кирюшка прополз с лавки под стол и юркнул к бабке на печку. За день парень притомился, его клонило в сон. Ему, конечно, интересно было, что станут рассказывать о городской жизни гостьи, но мать принялась говорить о своем, а уж это скорого конца не предвещало. Знал Кирюшка, что любила его матушка покуковать про свою долю.
Катя долго не отступала от Зины, старалась расспросить ее обо всех деталях, вникнуть в правовые и экономические подробности предпринимательской деятельности хозяина выселка. «Помещик, ростовщик, эксплуататор, угнетатель» — такими словами отзывалось ее сознание на рассказ Зины.
После Кирюшки сдалась Маша. Не дождавшись конца разговора Кати с Зиной, она легла на кровать, придвинулась как можно плотнее к стене, освобождая две трети кровати подружке, и уснула быстро и беззаботно.
А Катя и не думала о сне. Заглядывая в милое, доверчивое лицо Зины, она подбиралась к самому главному: а в чем же Зина видит выход из этой постылой, изнуряющей человека жизни? А готова ли она сама хоть какую-то частичку собственных сил отдать переменам, без которых дальше уж просто невмоготу?..