Так говорил Бисмарк!
Шрифт:
Обращаясь к вопросу о том, что осталось еще целым после громадного крушения, чей авторитет еще не поколеблен, – мы находим одно, одно-единственное учреждение, за которое нация может схватиться, как за последний якорь спасения, – это генеральные советы. Около этих представителей власти только и может еще группироваться страна в отчаянном положении; так как в настоящее время они одни только представляют собой выражение воли нации. Генеральные советы по существу своему, по своей опытности и высокому уважению к их сочленам, по своему знанию потребностей, интересов и образа мыслей населения каждого из своих департаментов, из среды которого избираются члены генеральных советов и среди которого они живут, они одни только могут оказать неоспоримое нравственное влияние на своих доверителей.
Какую же роль должны играть генеральные советы при нынешних обстоятельствах? Роль эта определяется, очевидно, самим положением вещей. Пусть соберутся они, каждый в своем департаменте, вместе с депутатами, избранными во время последних выборов. Пусть постараются они всеми возможными мерами как в свободных, так и в занятых немецкими войсками департаментах, завести взаимные сношения, чтобы прийти к общему решению. Пусть они решительным и разумным заявлением о своей деятельности постараются привлечь на свою сторону все здоровые и разумные силы нации. (Что, конечно, как и соглашение во взглядах и планах такой массы отдельных учреждений, потребует немалого труда и времени.) Пусть организуется всенародное голосование и нация выразит свою волю. Нация, к самодержавному голосу которой обращалось правительство, три раза торжественным голосованием признавала его власть над собою. Ей одной принадлежит право высказаться насчет своих прежних решений и избрать новое правительство, если она найдет это нужным. Кто осмелится оспаривать ее права? Кто отважится без утверждения нации принимать меры и действовать от имени страны и без ее полномочия решать ее судьбу?
Я знаю, что мне могут возразить. Я знаю, какими трудностями и опасностями обставлено выполнение грандиозного проекта обращения генеральных советов к нации. Но несмотря на это, оно должно быть приведено в исполнение, потому что другого исхода нет. Я убежден, кроме того, что в департаментах, занятых немецкими войсками, голосование будет выполнено полнее и свободнее, чем где-либо, – это очень печальная истина, но нужно высказать ее, потому что это истина.
Дело в том, что сами немцы не менее нашего заинтересованы в скором заключении прочного окончательного мира; и одно уже присутствие немцев в состоянии будет удержать агитаторов от попыток к насилованию и искажению народной воли. Но в других департаментах? Что будет в тех частях Франции, где теперь выступают на первый план элементы анархии и общественного брожения?
. . . . . .
Вечером читали письма, захваченные на аэростате, и между ними одно от 3-го ноября, служащее выражением мыслей человека с общественным положением о состоянии дел в Париже, годное для напечатания в «Moniteur» или какой-нибудь другой газете. Вот оно, без адреса и подписи в немецком переводе.
«Любезный Жозеф!
Надеюсь, что тебе аккуратно доставлены мои последние письма. В одном из них сообщил я тебе о своих опасениях, которые с тех пор успели уже осуществиться; в другом извещал я тебя о моем возвращении в Париж, откуда я удалился было при первых известиях о предстоящем обложении столицы; в третьем я тебе сообщаю, что никогда мы не были менее свободны, чем теперь среди дружин свободного войска, когда невозможно выйти из дому, не подвергаясь опасности быть принятым за шпиона, когда, наконец, люди из простого народа считают теперь себя вправе оскорблять каждого из граждан под тем предлогом, что нынче все равны. Теперь я намерен говорить обо мне лично и об осаде, хотя об ней ты, вероятно, знаешь не менее моего.
Звание национального гвардейца, в котором я теперь состою, далеко не из самых приятных. Часто случается мне в течение двадцати семи часов подряд отправлять караульную службу в черте укреплений; при этом приходится ночью с ружьем в руках прогуливаться взад и вперед по бастиону. Это очень скучно, а в дождливую погоду просто невыносимо: тем более что, вернувшись в будку, приходится ложиться спать на соломе, кишащей разными гадами, и иметь своими ночлежными товарищами мелких лавочников, содержателей харчевен, лакеев и т. д.
Мое имя и мое положение в обществе нисколько не защищают меня от неприятностей; наоборот – это вредит мне, вызывая зависть и нерасположение, которых никто не дает себе труда скрывать. Если, кроме того, в карауле окажется где-нибудь неудобное место, угол, где солома особенно грязна или где протекает крыша – я уверен заранее, что оно достанется мне: мне никто не желает делать каких-либо облегчений. Несмотря на это, благодаря сознанию своего долга я выше всех этих неприятностей. Но всего более противна мне караульная служба около пороховых мельниц. Мне кажется, это должно бы лежать на обязанности новых полицейских, но они предпочитают ничего не делать из боязни нарушить блаженное спокойствие граждан.
Недавно в шесть часов утра по страшному холоду отправился я в Венсенский полигон упражняться в стрельбе, а на другой день в пять часов утра надобно было быть уже в мэрии, где моего дворника выбирали в капралы. Наконец 29-го октября в течение 27-ми часов были мы на посту в цирке императрицы, который превращен теперь в капсюльную фабрику. Я думал, что после всего этого наконец мне удастся отдохнуть, как вдруг вечером 31-го октября раздался набат, мне пришлось надеть свой мундир и бежать в Hôtel de Ville. Здесь мы пробыли с 10 часов вечера до 5 часов утра. Мне пришлось стоять напротив той знаменитой двери, шагах в 15 от нее, в которую пытались ворваться мобили. Удайся им это, непременно завязалась бы битва и я, вероятно, был бы убит при первом ружейном залпе. К счастью, удалось проникнуть в Hôtel de Ville через подземный ход, и мы этой же дорогой вышли оттуда; при этом нам пустили вдогонку несколько пуль, но никого ими не задели. Наш 4-й батальон был все время в действии; им командует твой товарищ М. Я счастлив, что содействовал успеху этого дня, который со временем будет знаменит в истории.
Вечером часов в пять на другой день вышел я на площадь Hôtel de Ville подышать чистым воздухом. Там среди довольно густой толпы стоял какой-то свирепый крикун, который указывал рукою на Notre Dame de Paris и возбуждал народ против духовенства. «Там наш враг, – говорил он, – враги не пруссаки, а церковь, попы и иезуиты, развращающие и отупляющие наше молодое поколение! Надобно разрушить собор и вымостить им улицы». Сегодня все спокойно благодаря солдатам и артиллерии (мобилям и национальным гвардейцам). Они занимают всю линию Елисейских полей и Тюильри.
Какая война, дорогой Жозеф! В истории нет ей подобной. Цезарь для покорения Галлии в варварские времена должен был воевать в течение семи лет. Мы же разбиты и уничтожены в три месяца.
Для императорской фамилии здесь, кажется, все кончено навсегда. Одной партией меньше – быть может, это к нашему же благу.
До сих пор мне еще не приходилось пробовать лошадиного мяса, но говядина у нас страшно жесткая; буйволовое мясо из ботанического сада, которое мне доставили недавно, еще хуже. Здесь я одинок совершенно, что наводит невольно на грустные мысли; но благодаря музыке и чтению, чем я очень усердно занимаюсь, мне еще не приходилось скучать.
Если наступит перемирие и у тебя явится возможность писать ко мне – пиши непременно, мне очень важно знать твое мнение обо всем происходящем.
Я бы хотел произвести тебя в чин французского дипломата, если б это звание не стало теперь посмешищем».
Я дошел до самой средины войны и моих воспоминаний относительно этой эпохи, содержащихся в моем дневнике, – мне кажется, теперь будет уместно представить характеристику тех лиц из свиты канцлера, которые мне и тогда, и после казались наиболее заслуживающими внимания. Я скажу еще два слова в дополнение к предыдущему о том лице, которое, по моему разумению, занимает второе место после канцлера, и этим закончу первую часть моего повествования. Более или менее подробные характеристики остальных лиц я представлю впоследствии.
Глава XI
Лотар Бухер и тайный советник Абекен
Редко случается, чтобы на людей, которые по политическим причинам вынуждены покинуть свою родину и место своей деятельности, долгое пребывание в чужих краях оказывало благоприятное влияние. Только особенно хорошие натуры и на чужбине сохраняют свои отличные качества, развивают и очищают их и устраняют иллюзию, которая по тем или другим причинам в пережитые ими дни овладевала ими и направляла их деятельность на ложные дороги. Обыкновенно беглец – я сужу по личным наблюдениям, собранным мною в Соединенных Штатах и в Швейцарии, – по-видимому, очень скоро утрачивает чувство, связывающее его с жизнью родной стороны, и, таким образом, пословица: «Tempora mutantur, et nos mutamur in illis» оправдывается в отношении его только в своей первой половине. Не заботясь о времени, изменяющем все, почти или вовсе чуждый пониманию выступающих вновь из глубины жизни сил, потребностей и стремлений, он хранит в себе образ, запечатленный в нем его прошлой жизнью в то время, когда он переступал через границу. Ожесточенный неудавшимися попытками произвести изменение в порядке вещей в смысле своих убеждений, с досадой в душе, погруженный в свой «принцип» и выведенные из него догмы, он, не имея уже более возможности действовать на родине, ограничивается критикой, которая знает все лучше, хотя в действительности она не знает более ничего порядочного. Некоторые погибают, таким образом, в духовном одиночестве в мире иллюзий. Большинство примыкает к партиям, членов которых постигла приблизительно такая же участь, как и его, оно культивирует вместе с ними принесенные с собою из дому фразы и предается вместе с ними бессильным заговорам. Вследствие этого многие становятся вполне и навсегда неспособными к правильному и плодотворному политическому мышлению и действию. Некоторые гибнут в непроверяемой критической идеологии и фантастичности, другие забывают свою родину и присоединяются к новому народу, который в их глазах далеко превосходит их соотечественников, некоторые опять, хотя по миновании необходимости жить в изгнании возвращаются на родину, но они смотрят на жизнь, которая между тем успела здесь сложиться известным образом, глазами сонной белки, ничего не понимают и потому не могут радоваться тому, что жизнь изменилась и стала лучше помимо боготворимого ими идеала.