Тайна силиконовой души
Шрифт:
– А ты думаешь, следователей с улицы в Комитет набирают? Ну, сейчас это Следственный комитет, – Быстров, казалось, обиделся.
– А я училка. Математики. Хотя должна быть по плану Шатовой, которую знаю с пяти лет, великой певицей.
– А ведь у тебя и вправду красивый голос, Света, – Быстров внимательно, с нежностью посмотрел на нее.
– Ну, красивый. Ну, редкий. Альт называется. Да что толку! Это все не мое.
– А в отчетах-цифрах копаться – твое?
– А вот знаешь, да! Вот мое! Меня на работе еще как ценят! Эту неделю за свой счет выбивала со скандалом – незаменимая потому что.
– Да ты вообще необыкновенно умная, красивая, добрая и спокойная. Ну, в нормальной обстановке. Не в постели. В постели ты громовержица просто!
Быстров приблизился к Светке с новым наступательным маневром.
– Нет! Мы не поговорили об интересах, – отстранилась, скорчив рожицу, Атразекова.
– Господи помилуй! Ну, какие интересы у мента? На кровати лежать с высунутым языком после работы.
– Совсем-совсем ничего? Даже футбола нет по выходным?
– Это уж точно не мое. В саду копаюсь, это да. В отпуске, бывает, рисую кое-что. Для себя. Под настроение. Вернее, срисовываю. Мама как-никак учила немного в детстве, – смущение Сергея умиляло Светлану, которая пришла в полный восторг от того, что ее Сереженька еще и художник.
– А ты… – завела было она.
– Рисунков не покажу и рисовать тебя не буду! В ближайшем будущем.
И тут Светка всерьез притихла. Или даже сникла. Он посмотрел в ее большушие голубые глаза с желтыми крапинами и потянулся рукой к ее лицу. Она перехватила руку и с мольбой спросила:
– А любить? Любить будешь? В каком-нибудь будущем?
И Быстров сказал просто и серьезно, не отводя взгляда:
– Буду. Конечно, буду.
Он уже не удивлялся тому, как скоро и правильно, что ли: без истерики, самокопаний, терзаний она стала самым близким человеком. Вот к Светлане он будет приходить уставшим, больным, раздраженным, неудачливым, и она – это Сергей чувствовал очень остро – примет, успокоит, согреет, накормит, выслушает. Она, верная и цельная натура, будет служить мужу. Не униженно прислуживать, да совсем нет! А подчинять свои интересы и жизнь любимому, детям, долгу. А он будет защищать и хранить это. И любить. Наконец-то любить, а не метаться и подстраиваться под тщеславных и докучных «женек» и «марин», которые, пройдя болезненной чередой, оставят по себе лишь призрачное воспоминание.
Проснулись влюбленные от резкого телефонного звонка. Когда Сергей, откашлявшись, сухо и бодро заговорил, Светка, тараща безумные спросонок глаза в темноту, сосредоточилась наконец на мысли: «Ночь, а у Сережи работа. И так будет всегда. И я должна это принять…»
– Она у отца Вассиана! – Быстров включил лампу на прикроватной тумбочке, отвалился на подушку, сосредоточенный и совершенно проснувшийся.
Светлана посмотрела на будильник – без пяти двенадцать.
– Нужно ехать? – Ветка погладила его по начавшей зарастать, колкой щеке.
– На чем? – Быстров не отреагировал на ласку.
– Но она ведь никуда не денется до утра?
– Нет. Она исповедалась и теперь ждет ареста. Такая вот явка с повинной. Надеюсь, это правда. Пошлем опергруппу, конечно. Но сам-то я как до Ивановской области дочапаю?
– А мы возьмем папину машину!! У него «рено» без дела стоит!
– А ты водишь?
– Нет, – растерялась Атразекова. – А ты?
– С трудом. Впрочем, для раннего утра выходного дня смогу, наверное, и нормально дорулить. – Быстров отвернулся от Ветки, зарываясь в подушку и натягивая на голову одеяло. – Подъем в полшестого. Поставь будильник, пожалуйста. – И он засопел, мгновенно проваливаясь в сон, будто «завел» себя на шесть часов полноценного отдыха.
«И это только начало», – с благоговением и страхом подумала Светка, осторожно протягивая руку к будильнику, стараясь не потревожить своего «командира».
Дима Митрохин зачарованно смотрел на старческие, подрагивающие руки Иннокентия Аристарховича Вольтмана, бережно ощупывающие черную рассохшуюся доску, на которой ярким пятном вспыхивали под лампой ладошка и нимб младенца-Христа – остальное изображение на иконе было или скрыто коростой времени, или тем же немилосердным временем уничтожено.
– Шошкучился по работе – косматый, тощий Аристархович, с криво сидящими на его жеваном лице очками, забавно шепелявил. Этот старик очень нравился Дмитрию. По-детски беззлобный и беспомощный, он не мог сопротивляться ни людям, ни обстоятельствам. Так и сломала его судьба, талантливого художника-реставратора: загнала пятнадцать лет назад в обитель алкоголиков. Но сам Аристархович считал это как раз удачей, Божиим благословением. Он не спился, не замерз, как многие его собратья по несчастью, не был убит, а занимался любимым делом, получая за то еду и теплый ночлег. В «Приюте» он научился по-настоящему молиться. И хозяина своего, Николай Михалыча, он, в общем, любил. Побаивался, конечно, а порой и ненавидел за крик и самодурство, но у Жарова, как у всякого вспыльчивого тирана, гнев проходил быстро, и он мог даже прийти покаяться в сторожку-мастерскую Вольтмана. И художник это очень ценил. А руководитель «Приюта Веры» привязался к Аристарховичу, как к родному человеку. Отца своего Жаров потерял в младенчестве, и потому иногда называл «трогательного недотыку» ПАПОЙ. Не то чтоб Жаров советовался со стариком, но, бывало, сидя в его «каморке-музее», проговаривал проблемы, будто рассуждая вслух. Аристархович мог в это время шкрябать своими губками и тряпицами по доскам, «разводить вонь» химикатами, мудрить с палитрой или попросту дремать над кружкой чая – Жаров всегда уходил от него успокоенный, принявший решение, ободренный старческим, шепелявым: «Ш Богом, орлик наш…» Аристархович невольно создал целое направление в деятельности жаровской фирмы: реставрация и продажа старинных икон. Жаров не стремился делать на раритетах барыши – иконы в основном восстанавливались для приюта и освящали его стены и домовый храм хозяина. Но, в силу чрезвычайной общительности Николая Михайловича и его многообразных связей, о приютских «новых старых» иконах знали люди, вращавшиеся в антикварной среде. Однажды Жарову позвонил директор фирмы «Рускстар», и Николай Михайлович, никому, за редким исключением, не отказывавший в аудиенции, пригласил Григория Андреевича к себе в усадьбу.
– Целую неделю на вокжале мыкался, сынок. Во как обиделся Михалыч. Да и то…. меня ведь убить за предательство, иуду, и то мало, – Аристархович сдвинул очки, потер глаза. Без очков он казался не таким старым и смешным. В нем начинала проглядывать «порода».
– А что натворил-то? – Митрохин уже по-свойски разговаривал с пациентом-старожилом, радушно принявшим новобранца, интересующегося стариной.
– Ох, штрашно вшпомнить. Даже не выговорить.
– Я не болтлив. Впрочем, не шибко привык нос совать в чужие секреты, – Митрохин лениво встал со стула и будто намеревался покинуть помещение мастерской.
– Да вот уж и обида! Чего там, какая тайна теперь. Продать я одну икону решил в обход Жарова. Баба одна иж деревни под Новгородом, что шына сюда притащила на лечение, привежла доску. Обычно мы сами ищем или на ражвале в Ижмайлове берем. А тут – ну прошто беш вселился, вот поверишь? Ражмечтался, штарый пень, ш миллионами жизнь наладить шобштвенную, новую. Маштерсшкую ШВОЮ, понимаешь, открыть? Ну, бабешку какую-никакую – ушладу на штарости. Э-эх, ну пень! Пень пропитой! – старик потрясывал головой, в волнении схватив Диму за рукав.
Митрохин снова сел на стул, внутренне подобравшись:
– Особая икона, очень ценная?
– Ни шлова я Жарову не шказал тогда, но в первый раз такое, Димуль, я видел! – Вольтман развел руки, воздел глаза и, будто представив икону перед собой, готов был броситься перед ней на колени. (Далее автор не осмеливается воспроизводить шепелявление героя, дабы не корежить неправильным письмом имен святых, да и просто чтоб не напрягать читателя разгадыванием слов, скрытых за шипящими.)