Тайна трех
Шрифт:
– Что это у Аллы в ухе? Вон тут?
– Слуховой аппарат.
– Не помню их, – поморщилась я, – не помню себя до третьего класса, ты же знаешь, пап.
Я сохранила какие-то огрызки воспоминаний, как порезанные допотопные фотки, на которые мне запрещалось смотреть, если мама дома.
– Сергей Воронцов и его жена приглашают тебя к ним в гости, – ошарашил отец после пятиминутной подводки.
Так вот о чем он разговаривал с Воронцовым.
– Куда в гости?
– К ним домой. В Москву.
– А зачем?
– Если честно, – мялся отец, все глубже закапываясь в мои толстовки спиной, видимо остерегаясь реакции, – я попросил его порекомендовать для тебя варианты школ, а он так увлекся, что подобрал гимназию, куда ходит Алла.
– Не надо меня никуда подбирать!
– Я знаю, ты прогуливаешь. Понимаю почему, – бросил он взгляд через стену к подоконникам с зеленью в мелкий красный цветочек. – В Москве тебя никто не знает. Нашу семью не знает. Ты сможешь спокойно доучиться.
– А где я буду жить?
– В коттедже Воронцовых. Для детей у них отдельный дом.
– Целый дом? Наверняка они высокомерные мажоры. Максим с Аллой.
– Сергей сказал, они будут рады тебя видеть. Алла пойдет с тобой в один класс. Все покажет и расскажет.
– Ей же девятнадцать… в какой класс? Мы будем престарелыми тринадцатиклассницами, да?
– Алла пропустила два года. Она болела. И лечилась в клинике.
– Болела? Чем?
– Алла очень умная девочка. Но иногда замыкается. Тяжело находит язык с окружающим миром.
– Класс! – щелкнула я пальцем. – От психованной матери переселюсь к психованной дочке олигарха!
– Нет, Кира, она не сумасшедшая. Ее все считают замкнутой. Девочка молчала до пяти лет. Ни слова не произнесла. А потом затараторила на шести языках и каком-то вымирающем диалекте. Но, – отвернулся он к окну, – Сергей говорит, периоды работы ее мозга сменяют друг друга. В один день Алла работает с нерешенными математическими гипотезами, а на другой сидит с открытым ртом, уставившись в одну точку. И тогда он отправил дочь на лечение.
– И как? Вылечили?
– В стену больше не смотрит. Изучает растения, кажется. Воронцов что-то про редкие кактусы говорил. И я подумал, что нужно нам тоже заняться лечением мамы. Может быть, помогут и ей, если врачи смогли помочь Алле.
– А мама точно?.. – не хотела я говорить лишний раз слово «больная».
Он кивнул.
– Кир, в поездке и плюсы есть. Без давления мамы сможешь подумать про вуз. Ты уже решила, кем бы хотела стать?
За одно предложение отец умудрился наступить на все мои больные мозоли: поездка, мама, вуз.
– Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела. Попробовать нешто теперь?
– Нешто?
– Типа «что ли», – дернула я головой, выходя из роли. – Монолог Катерины из Островского. Девушка вот птицей хотела стать. А мне можно?
– Кажется, финал в пьесе нерадостный, – растирал отец переносицу.
– А в жизни всегда хеппи-энды? Может, птицей хочу!
– Ты уже птичка! Ты наша Кирочка Журавлева! – появилась на пороге мама. – Наш пушистый маленький птенчик. Наш журавленок! – лепетала она, разуваясь.
– Мам, – закатила я непроизвольно глаза, – мне что, пять?
Отец судорожно пытался спрятать шкатулку под наваленным на моей кровати барахлом.
– Милый! – переключилась она на отца. – Что случилось с половиком?
– В смысле? – теперь глаза закатил папа.
Он сунул мне оставшуюся у него в руках черно-белую фотографию с отпрысками Воронцовых и поспешил в коридор.
– Кто-то по нему… ходил! – слышала я их разборку. – Ногами! И это больше не новорожденный желтый, а депрессивно-осенний перегной!
– Марина, это половик. Он у двери лежит, на полу. Для ног.
Судя по звуку, отец притащил из ванной ведро с тряпкой, чтобы реанимировать парой шлепков новорожденный желтый.
Слушая их, я украдкой рассматривала фотографию. Максим держался за перекладины лестницы на детской площадке, Алла стояла совсем близко ко мне. На шаг ближе к тому, кто делал фото, но я была вполоборота. Мы словно шли в разные стороны. На заднем фоне бегали другие дети, а под ногами у меня растянулись нарисованные мелом клетки классиков.
– Кира! – заглянула в комнату мама, и я быстро сунула снимок за спину, но дернула толстовки, и они свалились на пол вместе со шкатулкой. – Кира… – выдохнула мама мое имя, как выдохнула бы меня, застав за расчлененкой детеныша единорога. – Почему? Боже! Почему постоянно лезешь к шкатулке? Молю святыми, не прикасайся к ней! Никогда не трогай! Кирочка, дочка! Зачем ты постоянно издеваешься надо мной! Ирочка, не стыдно, нет? Почему молчишь? Милый, твоя дочь меня ненавидит! Мирочка, отвечай, почему ты такая неблагодарная?!
– Я Кира, мам.
– Я так и сказала, Ира! Что, что, что… тебе от меня нужно, что?!
Мама бросила шкатулку на письменный стол и принялась поправлять растрепавшийся локон. Ей срочно нужно было завернуть его тремя оборотами, а не двумя.
– Мам, – дернула я за край ее пиджака, все еще продолжая сидеть на полу, – убери от лица скотч.
– Но ведь не держится! – перестала она слюнявить прядь, пробуя закрепить локон изолентой. – Тут все неправильно. Раз, три, четыре. Нужно три. Раз, три, четыре. Ирочка, три оборота, а не два. Нельзя два. Нельзя два. Нельзя…
– Ты помой голову. Закрути заново, – предложила я.
– Закручу… На четыре оборота… да, правильно… закручу снова…
– Ага. На четыре.
За восемнадцать лет жизни с мамой отец, а потом и я поняли – с ней лучше не спорить. Бесполезно говорить, что еноты не могут звонить по телефону. Или что все желтые половики на прилавке совершенно одинакового цвета. Если подыграть, она успокоится. Иногда ей помогал вернуться в сознание шок: громкий звук, неожиданный поступок, например, папа как-то начал петь посреди улицы.