Театр тающих теней. Под знаком волка
Шрифт:
С картин отца всегда и свет, и запах идет. Даже не самый приятный, когда у него на картинах люди мочатся, рыгают, а не только благородно покуривают табак. Отца давно нет, а свет и запах остались. Муж злится, когда она отца «не по делу» поминает, даром что муж сам когда-то у него учился.
— И много картин твой отец продал? Кому все эти забулдыги и пропойцы на его картинах нужны! Чернь! Кто такую картину на стену в благородном доме повесит? Рамы дороже изображения.
Да, забулдыги. Пропойцы. Но живые. С запахом и чувством. А не надутые чопорные, при полном параде члены Гильдий на групповых портретах мужа.
Йонас, почуяв рядом материнскую грудь, обеими ручонками к ней тянется, сам из выреза рубахи достает, большой сосок себе в рот сует и за дело принимается. Сосет. Истово так сосет… Молока в груди уже немного, сын уже не младенец. Второй год давно пошел. Но терпеливо сосет. Старается. Пока грудь ни наливается и вынужденно ни отдает настойчивому младенцу желаемое.
Давно пора от груди отлучить. Но как без груди сейчас-то! Так шалью к себе примотала, ребенок сосет, она тем временем печь растапливает, воду ставит, на стол мужу собирает, вчерашние крошки в кормушку щеглу Карлу бросает. Сама теперь детским говнецом воняет, не отмыться. Но Бритта с рынка вернется, мужа проводят, тогда и для себя воды можно вскипятить будет и отмыться.
А пока хлеб, масло, селедку на стол собрать, вчерашнюю похлебку погреть. И под упреки спустившегося вниз мужа, что при такой вони еда в горло не лезет, согретой водой Йонасу осторожно — не обжечь бы! — попу отмыть и всё обкаканное в тазу замочить.
— Что за жена! Мужа как полагается проводить не может! Другие с утра пораньше лишь бы мужа ублажить, а эта селедку на стол, а сама вся в говне!
«Как полагается». Кем полагается? Почему полагается? Кто так положил, что именно она, Агата, обязана мужа ублажить, проводить, все дела в доме переделать, пока он рисовать будет?
Муж не в духе. Не так утро пошло. Отчитывает ее «как полагается». Полагается жену в строгости держать, он и держит.
Боится ли Агата его строгости? Поначалу, когда муж ее из Харлема в Делфт привез, боялась. Теперь и сама не знает.
Шляпу муж надел и новый кафтан — специально шил у лучшего портного Делфта для таких дней, для встреч с заказчиками и покупателями. Хотя зачем ему сегодня кафтан, когда теплый день будет! Она знает, что день будет теплый.
Пока успокоившийся Йонас спит, а дочка Анетта, зажевав похлебку куском рогалика, играет с лучами света и тенью на столе — ее девочка! разве есть что затейливее света и тени! — Агата успевает себе воды согреть, занавеской часть кухни задернуть, перепачканную детским говнецом рубашку и фартук с себя снять… Хорошо еще на шаль не попало! Шаль — единственное, что от матери осталось! Теперь на корточки в большое корыто присесть и, чуть дрожа от холода в летней кухне, себя теплой водой поливать.
Вода медленно стекает по налитым грудям. Высосанная Йонасом грудь меньше второй, нетронутой. Вода стекает по соскам, кажущимся фиолетовыми в этом отраженном от большого подноса на стене свете. Один, натруженный долгим сосанием сына, сморщился до размеров вишни, второй раскрылся как спелая слива и ждет.
Вода причудливыми струйками стекает по ее большому животу — после родов живот не сходит, а если и дальше рожать через год по младенцу, не сойдет уже никогда.
Вода смешивает белесость ее тела и яркие всполохи просочившихся сквозь рубаху и испачкавших живот ярких, почти оранжевых следов детских испражнений.
Вода медленно размывает эти следы, и Агата смотрит, как истончается цвет, растворяется, переходит в бесцветность воды.
И течет долго и красиво вниз к пушистому рыжему паху и дальше по ногам…
— Я уписалась! — кричит из-за занавески Анетта. И цвет исчезает.
Быстро утереться, накинуть на себя чистое и скорее менять мокрые штанишки дочке, которая так увлеклась игрой света и тени, что забыла попроситься на горшок.
— Дедушкину сказку! Мамочка, пожалуйста!
Золотые кудри Анетты, выбившиеся из-под чепчика, причудливо играют на холодном осеннем солнце.
— Расскажи дедушкину сказку про принцессу и колечки! Расскажи-расскажи!
Они с дочкой несут обед мужу. Бритта занята уборкой перед приходом важного гостя, и у Агаты есть повод самой обед отнести, несколько минут в мастерской провести, и может удастся красок понемногу разных прихватить.
Пока детские ножки в тяжелых деревянных башмачках кломпах семенят в два раза быстрее ее широких шагов, а деревянная лошадка на колесиках едет за ними на веревочке, можно и сказку рассказать. Дедушкину. Хотя какой из ее непутевого отца дедушка! Он и отцом-то таким, «как полагается», никогда не был.
Она, Агата, дочка бедной родственницы хозяина корчмы «Три миноги» и постоялого двора в Харлеме.
Мать с детства прислуживала в той корчме, рядом с Харлемской Гильдией, где всегда останавливались художники.
И среди них гуляка и мот Адриан Брауэр.
По пути из Брюсселя в Гаагу или из Амстела в Антверпен, проезжая Харлем, всегда жил в «Трех миногах».
Так она, Агата, и родилась. Дитя невенчанных родителей. Плод греха. И любви.
Когда веселый человек в потертом кафтане с кружевом некогда дорогого воротника заезжал в эту гостиницу, она знала — это отец!
Отец всё больше пил с такими же веселыми гулякам, как и он сам. Пил с беднотой, до которой другие почтенные художники не опускались — столовались в отдельной зале.
Но веселый человек Брауэр пил со всеми — и с богатыми, и с бедными, а не только с кем «полагается». И всех рисовал.
«Писал, — поправлял отец невежд. — Рисуют угольком дети. А художники пишут».
Показывал ей, как картины писать. Как держать кисть, как наносить краску. Движения кисти показывал. Легкие. Вольные. Танцующие. Разрешал ей, малолетке, помогать — где холст загрунтовать, где тон нанести, а где и горшок в углу самой написать. С тех пор Агата только и мечтала — писать! Другие девушки мечтали о женихах, нарядах, сережках и кольцах, а она о холстах и красках.
И пока отец писал, рассказывал ей сказки.
«Жила-была хорошая принцесса другой страны…»
— Жила-была хорошая принцесса другой страны…
Теперь Агата сама в который уж раз начинает пересказывать дедушкину сказку для дочки.
— Которая стала нехорошей королевой для страны нашей!
— Сама же всё знаешь! Зачем рассказывать просишь?
— Рассказывай! Рассказывай! Ну, пожалуйста-препожалуйста, мамочка! Рассказывай! Стала нехорошей королевой для страны нашей!
— Не плохой. И не хорошей. Просто чужой.
В «Три миноги» заезжал отец не часто.
Мог и по году не появляться, и по два. А после мог приехать и несколько месяцев жить. И выстругать ей деревянную лошадку на колесиках, которой теперь ее дочка играет. И рассказать ей три сказки.
Всего лишь три сказки. Целых три сказки.
Первая про волшебный картон, на котором проступают узоры для ковров, и маленького мальчика, который хотел получить сказочный картон с волшебными узорами. Мальчиком из той сказки был он сам, маленький Адриан, в детстве в родном фламандском городке Ауденарде мечтавший рисовать такие же картоны для ковров, как его отец, значит, ее дед.