Тебя одну
Шрифт:
Голос все такой же суровый. Без намека на эмоции. Будто этот треклятый выбор касается какой-то ерунды, вроде места для ужина.
«Ужин…» — хватаюсь за эту мысль, как за кратковременное, но все же спасение.
— Я думала, мы поедим сначала. Ты же велел спуститься к ужину. Я оделась и… Что же, по-твоему, все зря?
— Хочешь есть? Садись. Я подожду.
Нет, он точно издевается!
Каким образом я должна ужинать, если у меня на фоне гребаного стресса обед в неперевариваемый ком сбился?!
И все же я заставляю себя сесть и наполнить тарелку едой. Дима занимает место во главе стола и, откинувшись на спинку стула, наблюдает за тем, как я угрюмо гоняю по фарфору ингредиенты салата. Не говорит ни слова, лишь подчеркивая, что весь этот ужин — театр абсурда.
Когда тишина становится буквально убийственной, звонит телефон. Подхватив свой бокал, Люцифер встает и направляется к барной стойке.
— Поднимайся в спальню. Я не задержусь, — распоряжается, пресекая внезапно возникшее у меня желание перекреститься.
Напрягаюсь, чувствуя, как тело шарашит озноб.
«Ты решила дать заднюю?»
Все внутри сопротивляется, но я заставляю себя встать и начать двигаться.
— Иван Федорович, — проговаривает Фильфиневич не без своей обычной надменности. — Я вас слушаю.
Иду наверх, как на заклание. Каждая новая ступенька лестницы кажется выше предыдущей, а гулкий стук каблуков вдруг ползет эхом, словно не в доме мы, а где-то в подземелье.
В спальне же мир теряет все звуки, умирая в вакуумной тишине. Побочные шумы моего организма — все, что я слышу. Визуально тут все иначе, но мне все равно становится дурно. Желудок сокращается и, сжавшись в жгучий клубок, резко толкается вверх. С трудом возвращаю его обратно.
Дело в том, что в стерильной комнате слишком много Димы.
Это проявляется через запах — броский, насыщенный и многогранный. Он не ограничивается скудным обволакивающим эффектом, характерным для парфюма из масс-маркета. Он пробирается сразу внутрь. Берет в оцепление центральную нервную систему и хищным порывом взывает к глубинным инстинктам.
Двигаюсь, будто в мороке одного из своих снов, но пытаюсь изучить обстановку. Не то чтобы мне реально интересно… Просто считаю разумным подготовиться к приходу хозяина, заняв самую выгодную позицию.
Поймав отражение в зеркале, сталкиваюсь со злостью.
Я ведь действительно выгляжу исключительно хорошо. Почему Люцифер проигнорировал это? Неужели я недостойна красивых слов и комплиментов?! Только матов и грубых команд?!
«Ох… Ты себя слышишь?! Ты ведь не из тех дурочек, которые ведутся на всю эту приторную чепуху!» — спорю с собой.
Спорю так рьяно, что чуть не довожу психику до срыва.
Дурочка — не дурочка, но мне очень хотелось понравиться Фильфиневичу.
Из-за Беллы я стала слишком уязвимой. Дай змее волю, она бы удушила не только меня, но и Люцифера, выжимая из него бесконечные заверения своей значимости.
Господи…
Мне себя бесполезно пытаться понять. Выход один — провалиться за пределы разума, позволив себе чувствовать все и сразу.
Без страха. Без запрета. Без разбора по логике.
Приглушив свет до минимума, освобождаюсь от платья. За ним на пол падают чулки и белье.
Волосы — вот моя одежда. Как в ту самую первую встречу. В девятьсот шестьдесят девятом.
А Дима…
«Я отрежу тебе язык и овладею тобой сзади…»
Как все будет на этот раз?
В песне группы Hozier[1] есть такая фраза: «Молись в опочивальне».
И я испытываю такую потребность.
Только вот…
Имею ли я право вновь обратиться к Богу? После всего, что мы натворили? После того, что хотим сделать? После того, что я не могу себе запретить чувствовать?
Дверь в спальню открывается, и мою кожу тотчас осыпает мурашками. Не потому, что где-то прорвался сквозняк… А потому что я моментально ощущаю присутствие мужчины, с которым провела шесть разных жизней и решилась разделить седьмую.
Семь раз мое женское начало против него бунтовало. И семь раз оно было им сломлено. Что бы я ни говорила, но сейчас внутри меня есть и то сопротивление, и та покорность. Сталкиваясь, эти две силы борются за власть. Вопрос в том, кто победит этой ночью? Кому из двух личин я отдам бразды правления? Той, что держится до последнего? Или той, что готова склониться перед его волей?
Самостоятельно обернуться, столкнуться со сдирающим слой за слоем кожу взглядом и двинуться ему навстречу — это как снять одну ногу с проволоки и застыть над пропастью в ужасающе неустойчивой позиции.
Но именно это я и делаю.
— На колени я не встану. И сзади тоже не хочу, — выставляю условия, невзирая на то, что тело предательски трясется. — Никакого минета, анала и прочего…
Фильфиневич внимает моим словам слабо. Если не сказать, что совсем никак. Схватив меня за предплечье, небрежно подтаскивает к кровати и опрокидывает на матрас, словно у меня нет ни независимости, ни веса.
Отползая к изголовью, неосознанно наблюдаю за тем, как Дима избавляется от рубашки и джинсов.
Широкие плечи, узкие бедра, длинные ноги, бугрящиеся мышцы, рост в потолок — ох уж эта неотесанная мужская красота. Никаким стилем ее не смягчить.
Каждое движение Фильфиневича кажется выверенным, будто он вынужден контролировать не только выражение лица, но и жесты. Четко прорисованные мускулы переплетаются с рельефом выпуклых вен — первое, что крепче всего цепляет взгляд. Поблескивающая даже в тусклом свете лампы влагой смуглая кожа — второе, что выдает его напряжение.
И вместе с тем…
Будь я трижды проклята, но в этот миг он излучает ту самую силу, которая деформирует мою физическую оболочку, поддает коррозии мои нервы и вытравливает остатки свободной воли.
— Ноги раздвинь, — последнее, что я улавливаю, прежде чем Дима накрывает мое тело своим.
Он ошпаривает, раздавливает, лишает воздуха, но я не уверена, что так уж ненавижу это.
[1] Отсылка к песне «Take Me To Church».
18
Вся Шмидт — гребаный миф,