Тени исчезают в полдень
Шрифт:
– Так вот, Устин Акимыч… – начал Меньшиков, вернувшись к столу. – Демид действительно умер где то, пропал бесследно, размолола его история в порошок, ветер разметал по белу свету, время стерло его имя в памяти людей.
– Красиво говоришь. Где так научился?
– Просто занимался самообразованием.
– Вон как! Сейчас-то ты кто?
– Есть такая фамилия немудрящая – Кругляшкин. Вот я и есть Дорофей Кругляшкин.
– Я не про фамилию. Кто ты теперь, чем живешь? Вижу, – Устин кивнул на стол, обильно уставленный закусками, – не сильно бедно живешь.
Демид, как бы раздумывая, говорить или нет, глубоко втянул в рот нижнюю губу, смачно пососал ее. Потом отпил из рюмки, проколол вилкой небольшой соленый огурец и понюхал, целиком засунул в рот и принялся с хрустом жевать.
– Хороший засол, ах хороший! – крякнул Демид. – Не перевелись, видно, в Сибири мастерицы соленья готовить.
И снова пососал нижнюю губу.
«Не растерял, значит, зубы-то, крепкие еще у дьявола», – опять подумал Устин. А вслух проговорил:
– Выходит, не хочешь все прямо сказать?
– Что ты, что ты… Какие могут быть тайны меж нас! – Демид вытер не спеша платком вспотевшее лицо. – Слуга Господень я.
Устин бросил в тарелку кусок курятины, вытер пальцы салфеткой.
– Эт-то ловко ты… Поп, значит! Отец Дорофей?
– Ну, вроде бы…
– Обедни служишь? Проповеди говоришь?
– Случается… – Демид ткнул вилкой еще в один огурец и понес в свою тарелку… Огурец был крепкий, тяжелый, он соскользнул с вилки и упал на скатерть. Демид тотчас проколол его снова насквозь и, придерживая пальцами другой руки, переволок наконец к себе. – Утешаю в горестях, благословляю в радостях.
– Понятно, – усмехнулся Морозов.
На самом деле ему ничего не было понятно. Демид был совсем не похож на священника. Борода, правда, есть, но небольшая, жиденькая. Руки вон жилистые, сильные, под рубахой так и играют мускулы. Состарился, а руки все как у мясоруба. Во всяком случае, у попов таких рук не бывает. И глаза… да и вообще весь он скорей смахивает на мясника, чем на священника. Даже когда был в белой, чуть не до пят, рубахе, в нем не было ничего поповского… А разговор? Разве так говорят попы?
– Врешь ты, однако, – сказал Устин. – Какой из тебя поп?
Демид пожал плечами:
– Попы – они разные бывают. Но какими бы ни были, все угодны Господу, потому что все так или иначе служат ему, ибо все несут народу благую весть о грядущем царстве Божием… Что-то плохо пьешь, давай-ка…
Демид налил себе третью рюмку.
– Погоди-ка! – Морозов хлопнул даже себя по лбу. – Так вон из каких ты попов! Как же это мне сразу не стукнуло? Из баптистов ты, что ли, как Пистимея моя?
– Ну… может быть, – опять неопределенно ответил Демид с усмешечкой. – Какая тебе-то разница? Пей, что ли.
Но Устин отодвинул рюмку.
– Как же ты в наших краях оказался? – спросил он. – Или… не покидал их? Не должно вроде…
– Долго обо всем рассказывать, Устин. До войны в тюрьме пришлось посидеть. Кабы не немцы, вряд ли вышел бы оттуда живым… Да, так вот. Потом… потом в Освенциме был, в Бухенвальде… В общем, много этих лагерей смерти прошел.
Устин поднял голову. Демид скривил губы, пояснил:
– Ты ведь тоже в этой… как ее, Усть-Каменке, что ли? Знаю, знаю…
– Откуда же? – насмешливо промолвил Устин. – Нищие, что ли, доложили, которые к Пистимее все ходят?
– В том ли дело, откуда знаю! Да… а к концу войны перевели меня в Австрию, в концлагерь Маутхаузен. Знаешь о таком?
– Пользовался слухом, – нехотя сказал Устин.
– Ну вот… Это был, пожалуй, самый страшный для людей лагерь. Чего только там не делали…
Демид рассказывал долго – наверное, с полчаса. Рассказывал тихим, доверчивым голосом, словно уговаривал в чем-то малого ребенка.
– Словом, – закончил он, – почти до конца войны я прослужил в этом Маутхаузене. Потом… в общем, еще во многих странах побывал, кроме Германии-то. Но… хватит, пожалуй, обо мне. И так рассказал больше, чем надо бы. Да ведь друг ты мне. Как сам-то живешь?
– Что я, живем… – Устин чертил по столу вилкой. – К нам-то, говорю, зачем пожаловал? Если признают тебя…
– Конечно, в панфары от радости не ударят, как Тараска говорил. Как он там, живой-здоровый? – снова уклонился Демид от вопроса Морозова. – Как Захарка Большаков? Я слышал, собираетесь асфальтировать главную улицу деревни.
И вдруг Устин со злостью отодвинул тарелку и тут же почувствовал, вот-вот перестанет управлять собою, сорвется.
– Так, – выпятил мокрые губы Демид. – Капризный гость. Чем же я тебя ублажить еще могу?
Глаза Демида делались все уже, губы тоньше и тоньше. Эти Демидовы глаза и губы раздражали Устина. Но главное было не в глазах, не в губах. Главное было в голосе Демида, который становился все тише, все ядовитее, все острее, все зловещее.
Устин бросил вилку на стол. Вилка ударилась о рюмку, рюмка упала на пол, раскололась.
Тотчас открылась дверь. Но теперь из нее вышли не те девушки, которые собирали на стол, а пожилая, лет под пятьдесят, женщина. Она молча подобрала осколки, сложила их в фартук и пошла обратно.
– Сестра моя! – окликнул ее Демид, и женщина торопливо обернулась:
– Слушаю, Дорофей Трофимыч.
– Прибери со стола. Кончили мы скудную трапезу. Пошли. – И Демид положил руку на плечо Устина. Рука была крепкая и тяжелая, как камень.
Они прошли через «белую» комнату и оказались в коридоре. Устин думал, что сейчас они выйдут в сенцы, оттуда – во двор. В сенцы они действительно вышли, но очутились опять в каком-то темном коридоре. Затем миновали одну комнату, другую и оказались в третьей. В ней было полно мебели, стояла, поблескивая спинками, никелированная кровать, на потолке висела небольшая электрическая лампочка.
– Ложись, спи, – показал Демид на кровать.
Устин тяжело опустился на стул. Сидел и представлял почему-то, как Демид расхаживает по огороженному колючей проволокой лагерю смерти, как он, пьяный, озверелый, стреляет и стреляет людей в лоб, в затылок, в живот, в сердце, как он загоняет их в газовые камеры, как он, посмеиваясь, вешает какого-то грузного человека, затягивает ему веревочную петлю на шее. «А что стрелять, что вешать, что загонять в газовые камеры? – тупо думал и думал он, – Зря все это, зря, зря…»