Теория литературы. История русского и зарубежного литературоведения. Хрестоматия
Шрифт:
<…> Итак, при Петре производство вещей потеснило производство слов. Означало ли это упадок литературы? В известном смысле – да. Естественным было ухудшение стиля, макаронизм, изобилие варваризмов; все это связано с необходимостью называть и описывать все новые и новые вещи. Динамический мир, находящийся в процессе стремительной трансформации, описывался конвульсивным стилем.
Но, с другой стороны, апофеоз вещи был связан с фабульной и сюжетной свободой. В песенниках первых десятилетий XVIII века сохранился цикл песен о «драгой вольности». Петр и его питомцы «воспевали вольность драгую». О какой «вольности», какой свободе идет речь? Разумеется, не о политической и не о духовной. Речь идет о свободе быть частным человеком, свободе совершать поступки, которые не запрещены. До Петра (разумеется, в идеале) делали только то, что разрешено. В этом и состоит, коротко говоря, смысл средневекового этикета. При Петре стали делать то, что не запрещено. Свобода бытового поведения имеет прямую связь со свободой сюжетной конструкции, и это был продуктивный феномен (106).
Вопросы и задания
1. С чем, по мнению A.M. Панченко, связана сложность в интерпретации русского барокко?
2. Каковы, по мнению ученого, сквозные идеи барочной культуры?
3. Как характеризует Панченко их преломление в разных тенденциях, составивших историко-литературный процесс XVII-первой половины XVIII века?
4. Какая тенденция в русской барочной культуре связана с появлением таких феноменов, как писательский профессионализм и писательская элитарность?
5. Что, по мнению A.M. Панченко, дало русской культуре польское и украино-белорусское барокко и в чем отрицательные стороны данного влияния?
6. За каким направлением ученый оставляет приоритет в плане создания художественных текстов непреходящего значения?
7. Объясните разницу в отношении к Слову Симеона Полоцкого, Аввакума и Петра I. Чем она обусловлена? Почему Петр I берет на себя обязанности редактора?
8. Каковы, по мнению Панченко, принципиальные различия между московским и петербургским этапами русского барокко?
Изучение проблемы автора
С.С. Аверинцев
Авторство и авторитет [29]
Оба слова, вынесенные нами в заглавие, имеют схожий облик, и сходство их отнюдь не случайно. У них одно и то же-латинское – происхождение, единая этимологическая характеристика; и если их словарные значения к нашему времени разошлись довольно далеко, то у истоков значения эти неразличимы.
Auctor («автор») – nomen agentis, т. е. обозначение субъекта действия; auctoritas («авторитет») – обозначение некоего свойства этого субъекта. Само действие обозначается глаголом augeo, одним из, говоря по-гетевски, «Urworte» («перво-глаголов») латинского языка, необычайную густоту смысла которых возможно лишь с неполнотой передать в словарной статье. Augeo – действие, присущее в первую очередь богам как источникам космической инициативы: «приумножаю», «содействую», но также и просто «учиняю» – привожу нечто в бытие или же увеличиваю весомость, объем или потенцию уже существующего. «Augustus», «август», самодержец в императорском Риме, – это человек, испытавший на себе подобное действие богов и ставший в результате более чем человеком и более чем гражданином. Но человек и гражданин, при условии своей полноправности, также может быть субъектом этого действия. Ему дано «умножить» силу некоего сообщения, поручившись за него своим именем. Он способен нечто «учинить» и «учредить»: например, воздвигнуть святилище, основать город, предложить закон, который в случае принятия его гражданской общиной будет носить имя предложившего. Во всех перечисленных случаях гражданин выступает как auctor; им практикуема и пускаема в ход auctoritas.
29
Аверинцев С.С. Авторство и авторитет // Историческая поэтика. Литературные эпохи и типы художественного сознания. – М.: Наследие, 1994. – С. 105–113, 115–122.
Легко усмотреть два аспекта изначального объема обсуждаемых понятий: во-первых, религиозно-магический, во-вторых, юридический <…> оба эти аспекта создают весьма специфические условия для выявления идеи личного начала. Не то чтобы эти условия были уж вовсе неблагоприятными. Религиозно-магическое сознание знает понятие личной «харизмы», например, пророческой; что до сознания правового, то оно исторически сыграло совсем особую роль в первоначальном становлении категории «лица», «персоны». (105) <…> Неповторимое просто не тематизировано архаической мыслью, не представляет для нее интереса. Что до несообщимости, таковая подлежит прямому и сознательному отрицанию. В самом деле: auctor – тот, кто полномочен и правомочен; auctoritas – сама его правомочность, сумма его полномочий; но полномочия суть то, что возможно делегировать, и как религиозная традиция, так и правовая традиция отрабатывают весьма многоразличные механизмы такого делегирования. «И снял фараон перстень свой с руки своей, и надел его на руку Иосифа», – читаем мы в Библии [Быт. 41, 42]; так передается в вещественном знаке «авторитет» монарха. И еще: «Илия, проходя мимо него [Елисея], бросил на него милоть свою» [III Царств 19, 19]; так передается в вещественном знаке «авторитет» пророка.
<…> Как для культа, и религиозного, и магического, так и для права имя – категория из категорий. Но если имя – эквивалент лица, что остается от лица? Не «личность» в смысле «индивидуальности», но лишь некое присущее лицу и делегируемое им через имя достоинство, т. е. та же auctoritas. Для такого сознания имя «автора» есть знак «авторитета»; поскольку же «авторитетом» в конечном счете распоряжается культовая и гражданская община, она правомочна распоряжаться этим именем.
В архаической практике есть случаи, перед лицом которых неудобно говорить о «подлогах» и тем паче о «мистификациях». Возьмем два библейских сборника: Псалтирь и Притчи Соломоновы. Нас сейчас совершенно не интересует, как смотрят на проблему происхождения различных частей этих сборников современные исследователи; важно другое – в качестве чего передает их сама традиция? Для традиции Псалтирь в целом – «Давидова»; сборник поставлен под знак имени (106) знаменитого царя Израильско-Иудейского государства в X веке до н. э. Однако в тексте самого сборника меньше половины от общего числа – семьдесят три псалма из ста пятидесяти – связаны с именем Давида (причем нельзя сказать, чтобы характер этой связи был вполне ясен. А как же остальные? И тут мы замечаем, что в традиционных «надписаниях» псалмов имеются другие атрибуции. Двенадцать псалмов приписаны современнику Давида левиту Асафу (ср. 1 Парал. 15 и 25); одиннадцать – династии «сынов Кореевых» (о прародителе династии см. Числа 16). По одному псалму приписано Моисею [89/90], «Этану Туземцу» (в синодальном переводе «Ефаму Езрахиту»), т. е., по-видимому, этническому хананеянину [88/89], и царю Соломону [126/127], а также Аггею и Захарии [145/146]. Ряд псалмов оставлен вовсе без атрибуции. Согласно вышесказанному, мы оставляем в сторону вопрос об информативности «надписаний»; важно, что они входят в традиционный текст Писания. <…> Книга Притчей Соломоновых также состоит из различных сборников, которым в самом традиционном тексте приданы разные имена. Два раздела, идущие один за другим, озаглавлены «притчи Соломоновы» [1–9 и 10–22, 16]; следующие два – «слова мудрых» [22, 17–24, 22] и «сказано также мудрыми» [24, 23–34]; затем снова – «и это притчи Соломона» [25–29]. Но затем следуют сборники, приписанные Агуру, сыну Иакееву [30] и Лемуилу [31, 1–9]; завершающее книгу похвальное слово добродетельной женщине [31, 10–31] дано анонимно. В обоих случаях атрибуция «главному» автору – соответственно царю Давиду и царю Соломону – относится одновременно ко всей книге и к некоторой ее части. По отношению к авторству, как его понимаем мы, это было бы абсурдно. Однако стоит нам подставить на место авторства – отношения власти, владения, обладания, как все становится на свои места. Все царство в целом принадлежит монарху – общий тезис, нимало не вступающий в противоречие с тем, что некоторые земли, города, поля и дома состоят под управлением или в собственности наместников, вельмож и прочих подданных монарха, а некоторые составляют его особое, непосредственное достояние. Сравнение тем уместнее, что Давид и Соломон – действительно монархи в самом буквальном смысле. Без малейшего ощущения неловкости и несообразности предлагаемая библейским преданием структура двойной атрибуции, когда один и тот же псалом «приписан» одновременно Асафу, или Этану, или еще кому-нибудь, и, в составе сборника в целом, Давиду, когда один (107) и тот же афоризм или цикл афоризмов «принадлежит» одновременно какому-нибудь Лемуилу и, на общих основаниях, Соломону, – не абсурд, не курьез, не ошибка, но свидетельство о себе сознания, понимающего авторство как авторитет и только как авторитет, т. е. как отношение власти.
В библейском каноне различные книги связаны с различными именами. Иногда это имена героев, персонажей: например, Иисус Навин, Эсфирь, Иов, Руфь. Иногда это имена действительных или предполагаемых авторов: например, имена пророков. Характерно, однако, что имена одного и другого ряда вводятся совершенно одинаково: «Книга Иова» – как «Книга Исайи». В ряду книг пророков имена пророков нормально суть авторские имена; однако Иона и Даниил – персонажи повествований. Для нашего сознания это представляется странным, смутным, неотчетливым; только в порядке авангардистской провокации Маяковский мог написать трагедию «Владимир Маяковский» («Заглавье было не именем сочинителя, а фамилией содержания» [Пастернак, с. 219]). Но для сознания, определившего передачу и фиксацию библейских текстов, это самая естественная вещь на свете. Кто писал про Иисуса Навина? Наверное, он сам и писал, отвечала традиция; впрочем, дело не в том, кто писал, дело в предмете. Иначе говоря, имя, приданное книге, – в принципе не «имя сочинителя», но имя «содержания», имя самого предмета. Те случаи, когда это имя, с нашей точки зрения, авторское, никакого исключения не составляют. Если Книга Иисуса Навина рассказывает, как Иисус Навин завоевывал Землю Обетованную, а Книга Руфи – о том, что сделала моавитянка, дабы войти в родословие Давидовой династии, то Книга Осии повествует о «Слове Господнем, которое было к Осии», КЭ.К скэ. зано в начальных словах текста, и, между прочим, о символико-семиотических актах, совершенных Осией во исполнение Слова [Осия 1, 2–8; 1–4]; а то обстоятельство, что Осия, судя по всему, был также и автором Книги Осии, мыслилось совершенно несущественным, и даже не потому, что он не «со-чинительствовал», а передавал Слово Господне, которое было «к нему», – а потому, что никто в ветхозаветном горизонте не спрашивал себя о специфике смысла или формальных особенностей его пророческой речи в сравнении с речью какого бы то ни было другого пророка. Даже тогда, когда эта специфика объективно была достаточно различима, она оставалась, насколько мы можем судить, «вещью в себе». Поэтому ровно ничего не мешало циклизации пророчеств различных и разновременных лиц («Девтероисаии» и «Тритоисаии») в рамках и на основе Книги Исайи; община, практикуя принадлежащую ей auctoritas, поручилась за доброкачественность этих новых пророчеств чтимым именем Исайи (Иешайху бен-Амоц), с текстами которого (108) новые тексты связаны не столько «смысловой» или «стилистической» связью, как то и другое понимаем мы, сколько общностью нескольких ключевых слов и образов. <…> Кто, спрашивается, тут полномочный и правомочный auctor? Во-первых, Сам Господь; во-вторых, община, в преемственной последовательности поколений совершившая акт рецепции; в-третьих, упомянутый Иешайху бен-Амоц, иудей VIII века до н. э., с нашей точки, зрения – автор первых тридцати девятиглав Книги Исайи [EAT, 397–409], но с точки зрения архаического сознания – поручитель за книгу в целом, в том числе и за те ее части, которые возникли после его кончины, хотя его поручительство – лишь производное от поручительства Бога и общины.
В этом же смысле Давид, своей царской властью учредивший сообщества певцов и поручивший им благолепие богослужебного обихода (ср. I Парал. 25, 1—31), – поручитель за Книгу Псалмов; и Соломон, при дворе которого впервые для Израильско-Иудейского царства утвердились египетские культурные стандарты, предполагавшие, между прочим, создание и собирание афоризмов <…> – поручитель за Книгу Притчей. <…> В известном смысле позволительно сказать, что для архаического сознания «auctor» – понятие институциональное.
Концепция, выражаемая в слове «auctor», стоит в определенной близости к такому явлению, как этиологический миф. Сталкиваясь с тем или иным фактом культурной традиции, архаическое сознание привычно задает вопрос: кто установил, учредил, ввел – кто auctor? Так положено – а кто «положил» положенное? Аристофан уже способен иронизировать над этим сакраментальным вопросом: в его «Лягушках» Дионис спрашивает Геракла, (109) откуда завелся обычай – давать Харону за переезд на тот свет два обола, и получает ответ: «Ввел Тесей» [ст. 142]. Много должно было утечь воды, чтобы для Аристофана, хотя и недружественного, а все же современника софистов и Сократа, стала возможной такая ирония. Заметим наперед, что ирония эта отнюдь не отменяет устойчивой психологической установки на санкционирующую «авторитетную» инициативу по образцу этиологического мифа <…> Напротив, то, что мы в рамках этой статьи, в соответствии с требованиями ее темы объединяем под названием «архаики», определяется единовластием этиологической парадигмы.
Едва ли есть надобность разъяснять, что употребляемый вышеозначенным образом термин «архаика» объединяет великое множество явлений, весьма и весьма разнородных в отношении, что называется, стадиальном: от самых начальных шагов примитивного словесного искусства, еще теряющихся в доисторической тьме, до рафинированной цивилизации ближневосточных «писцов», культивировавших свою «премудрость» афоризма и притчи. Единственным жестко обязательным признаком, по которому мы решились произвести такое объединение, является признак негативный, а именно, отсутствие эксплицированной, – или хотя бы имплицитной, но достаточно надежно выявляемой, – рефлексии над всем комплексом того, что зовется «авторской манерой»: над индивидуальной характерностью неповторимого выбора лексики, метафорики, вообще «дикции», но также топики, тематики, сознательно внушаемого и сознательно воспринимаемого авторского «имиджа».
Ради вящей осторожности оговоримся <…> Заметим, что древние культуры Ближнего Востока знают жанр похвального (110) слова «мудрецам» и «писцам»: назовем хотя бы знаменитый древнеегипетский текст так называемого папируса Честер-Битти IV, внешне напоминающий чуть ли не мотив «памятника» в оде Горация III, 30:
Книга лучше расписного надгробьяИ прочной стены.Написанное в книге возводит дома и пирамиды в сердцах тех,Кто повторяет имена писцов…