Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У плетня, в узенькой кромке полуденной тени, сидел и грыз цакута [33] хозяйский мальчишка лет восьми с удивительными дедовскими глазами цвета только что развернувшегося цикория. Завидев Евтея, он пугливо, по-заячьи, стрельнул в соседский двор. В просветах плетня долго еще мелькала пара ярких голубых огоньков. Евтей с горечью подумал: "Стращали, небось, нами, казаками, с самой зыбки". И снова непостижимая тоска охватила сердце, засосала грудь.

Не находя себе места, Евтей обошел двор, на каждом шагу встречая следы медленного разорения и обнищания, постоял в пустом хлеву с проломом в стене, с клочьями сена, обвисшего с прогнившего потолка. Подумал: "Давненько не видело добро хозяйской руки… Тоже, небось, все некогда было — революцию, как Василь, делал. А, может, и батрачил на стороне? А дед старющий, баба — слабая — куда ж им?" Глаза его уже невольно искали топор или другой какой-нибудь инструмент. В цалганане ему попался зазубренный топоришко, которым хозяйка колола щепу для очага, — совсем игрушечный в его огромной руке.

33

Цакута (осет.) — жареная кукуруза, лакомство осетинских детей.

В хлеву Евтей первым делом ободрал с потолка прогнившую дощатую нашивку и из кусков плетня, без дела сохших под сараем, устроил небольшой полог для сена. Потом принялся за стену, выбрав для заплат потолочные доски покрепче. Работал он не разгибаясь, обливаясь потом, крякая от удовольствия.

Старик, проснувшись, пришел поглядеть на него; сидя на пороге, качал лысой головой, говорил, прищелкивая языком:

— Хорошо душе глядеть тебя… Крепко строишь, значит, врага не думаешь пускать, навеки жить станем… Спасибо тебе старый Мами сказал, молодой Тегодз сказал, маленький его сын Урусби сказал. Хороший ты человек, Попович… Надежная твоя широкая спина, большая рука…

Евтей плохо слышал его за ударами топора, но догадывался, о чем речь, и ухмылялся, просветляясь душой.

IV

Рыжий молоканец в высокой смушковой шапке и в холстинковой распоясанной рубахе привез Гашу с Антоном на длинной своей фуре, запряженной низкорослым мышастым коньком и Гашиным смирным Уркой.

Антон метался в жару, и Гаша, не заезжая к Софье, велела свернуть прямо к своему дому на Приречную улицу. Дома их ждала беда: третьего дня старая Бабенчиха с помощью соседей схоронила своего казака. Не пережил Кирилл зрелища пошатнувшегося, ограбленного хозяйства и после очередной реквизиции слег в горячке. В бреду звал с причмоком Зорьку и Лапку, любимых своих коней, гладил подушку, называя ее Немкой, голосил о неубранных загонах кукурузы, огородах и изредка вспоминал Гашу, называя ее бесприданницей. Бабенчиха истаяла, изошла слезами, слушая эти причитания, думая о сгинувшей без вести дочери, а вернувшись с кладбища, свалилась без памяти, не надеясь больше подняться. Появление Гаши спасло ее от тихой тоскливой смерти-засыпания, потому что в первый же день появилась нужда в ней как сиделке и стряпухе. Баба Ориша с готовностью приняла на себя новые заботы и постепенно ожила.

Гаша сразу же закружилась с хозяйством, стараясь наладить все, что было возможно. Антонова мать не настаивала на том, чтобы взять сына домой: чуяла, что Гаша, вытащившая его откуда-то из пекла, имеет теперь на него больше прав.

Днем, пока баба Ориша стряпала на кухне, Софья, бледная и строгая, с сухими, не ведающими слез глазами, сидела в боковушке подле Антона, стирая с его лба пот, меняя воду в пузыре и бинты на гноящихся ранах. В запущенной хате гудели разжиревшие мухи, духота давила виски. Окна открыть Софья боялась: не подслушал бы кто Антонова бреда — слишком многое раскрывалось в нем.

По ночам Гаша ухаживала за Антоном сама, забывалась сном лишь на заре, когда он, намучившись, затихал. Проспав часа три на полу, около кровати Антона, неумытая, нечесаная, разводила в летней кухне огонь, отпаривала травы — лечила Антона по рецептам доктора Питенкина; поила и чистила Немку, единственную скотину, убереженную отцом. Потом запрягала в бричку Урку и, закутав голову платком, выезжала на огороды. За неделю она выкопала и перевезла всю картошку и тыкву; измоталась так, что только глаза и казались еще живыми на вытянувшемся лице. В одиноких и дерзких вылазках своих за станицу она боялась лишь встречи с Макушовым. Теперь, когда вековечная связь их с Антоном была предрешена, ей как никогда надо было беречься. И страх Гаши, особенно после разговоров соседок о Марии, был так велик, что она уже подумывала бросить огороды. Но пересиливало беспокойство о семье, в которую она в думах своих включала уже и Антона и Софью.

Через неделю, когда Антону немного полегчало, выдалась минута сходить на могилу к отцу. Унылая, заполненная пустынно-жгучим солнцем тишь… Уже без прежнего страха, возникающего от сознания непостижимости таинства смерти, ступала Гаша меж могил. Без волнения отыскала и отцовский бугор, который отличался от других только тем, что не успел еще зарасти травой. На белом деревянном кресте чернели выжженные буквы и цифры, означавшие имя и фамилию усопшего, дату жизни. Прочитав их, Гаша постояла у могилы, пытаясь припомнить лицо отца, но в памяти одно за другим стали выплывать лица людей, на ее глазах взятых смертью: Ольгуши, Демина, Шмелева, Лапшина, кермениста с лазоревыми глазами и многих других, ушедших из жизни без стона, с мыслью о мире, о всеобщем людском счастье. Теперь все они покоятся под одним общим крестом в братской могиле, и так же, как здесь, там пока нет ни кустика, ни травинки.

Скупые слезинки покатились по Гаишным щекам, свернутый в жгутик платочек выпал из рукава на могилу. Гаша наклонилась его подобрать и тут увидела: из сухих комочков земли тянутся прозрачные паутинки травинок, и настоящие, зеленые листки-иголочки уже развернулись на их маковках. Значит, могильный холм только кажется мертвым, а на самом деле он уже дал сотни жизней!

Гаша взяла комочек земли и посмотрела на него на свет. С десяток прозрачных растеньиц жадно и весело тянулось к солнцу. "Ишь, вы какие! — с неожиданной нежностью подумала Гаша. — Тоже солнышка хотят… Значит, и на Ольгушином холмике, там, на подветренном берегу Терека, откуда смотрится на солнечный закат Курская рабочая слободка, тоже уже есть травка… Стоит себе зеленой щеточкой, росой питается, солнцем обогревается. Видно, правда, земля никогда не пустует! Вот кончится война, поедем с Антоном, посадим тебе деревце… Березку, а может, сирени кусток, она духовитая… Ты не сумлевайся, Ольгуша, мы тебя не забудем, не оставим одну скучать…"

Гаша бережно положила комочек обратно на то место, где оставалась от него темная, чуть сыроватая отметинка-ямка, и сдула с ладони пыль.

Возвращалась с кладбища Гаша по берегу Белой, чтоб не встретить кого-нибудь ненароком. Было здесь безлюдно, только впереди, у серого камня, приступками спускающегося к воде, виднелась женская фигура. Когда Гаша подошла ближе, женщина, поскрипывая коромыслом, выходила на тропку. То была Мария Макушова. Гаша, знавшая уже о ее позоре, быстрым прищуренным взглядом окинула ее опростившееся и постаревшее лицо, ситцевую, небрежно ушитую в поясе юбку — видно, материно носит, — и вдруг вспыхнула вся — от стыда за свое любопытство, за былое зло к этой по сути не вредной и очень несчастной бабе. "Да она из мироедского роду, за то я ее и невзлюбила", — подумала, как бы в оправдание. Но сама-то она, Гаша, из какого рода? И, смутившись, негромко и даже робко поздоровалась. Мария прошла мимо, глядя сквозь нее потускневшими зеленоватыми глазами с темными одутловатыми кругами под ними. "Ишь ты, гордая! А кабыть и гордиться-то нечем", — слегка обиделась Гаша, но, склонная к справедливости, тут же подумала: "Значит, она я раньше не положением гордилась… А теперича гордыней от обиды обороняется… Ну и бог ей судья".

Вечером в этот день в бабенковский дом пришел Данила Никлят, принес за пазухой баклагу с аракой и пил ее, сидя в одиночестве за большим столом в горнице.

Антон полулежал, подоткнутый со всех сторон пестрыми подушками, и через раскрытую дверь боковушки глядел на гостя. Старуха принесла Даниле чашку малосольных огурцов и сидела на лавке, пригорюнившись. Гаша, примостившись на пороге боковушки, ближе к лампе, штопала обмахрившийся Антонов чекмень; надеялась, что к Покрову жених поднимется.

Данила сочно хрустел огурцами и, пересказывая станичные новости, все как бы невзначай норовил повыведать, где и как пребывали в мятежные дни Антон с Гашей. Гаша чуяла, что неспроста это, и отмалчивалась. Антон же отвечал так уклончиво, что тоже ничего нельзя было понять. И Данила, так и не определив, кто перед ним — враги или друзья, начал спьяна плакаться на "блаженный бичераховский режим", стоивший ему коровы с телком и подсвинка.

— Того самого, помнишь, может, Антошка, которого тогда в Ардоне с бабой купили?.. Справный кабанчик был… Нд… Ну, за помин его андельской души! — говорил Данила, опрокидывая под усы очередной стакан.

— Сыне Божий, помилуй нас! Все посмешал, пьяная образина, — тихо пробормотала на эти слова старая Бабенчиха. Данила, не расслышав ее, тяжело вздохнул, пальцем выдавил из глаза слезу и бережно вытер палец о рукав рыжего чекменя.

— Да мне-то еще чего серчать! Других вон до дежки [34] обчистили… У меня хочь кобыла да кладовка с припасами цельные…

— Каких это других? Кочергу с Полторацкими что ли? — впервые за все время разговора с интересом спросил Антон. Говорить ему было трудно: всякий раз в шее у горла булькало что-то, как будто воздух засасывался в рану сквозь пластырь и бинт. И всякий раз при этом он ловил на себе тревожный любящий взгляд Гаши; сердце его сжималось сладко и больно и как будто легчало на душе.

34

Дежка — квашня, горшок для теста.

Поделиться с друзьями: