Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тетради для внуков

Байтальский Михаил

Шрифт:

Это означало: за писанье не накажут, а за протест вам достанется. Толку же не будет ни так, ни сяк.

Воркутинская голодовка, насколько я знаю, была самой упорной и длительной изо всех попыток утвердить свое человеческое достоинство. Главное, чего требовали – права работать в отдельных бригадах, без уголовников и туфты. Требование не столь серьезное – но принять его означало признать понятие "политический заключенный". А таких у нас нет. Следовательно, требование контрреволюционное, а голодовка – антисоветская.

Она длилась долго. Умер Абраша Файнберг, ветеран одесского комсомола. И не он один. Наконец, начальство согласилось на отдельные бригады, но, чтобы это не выглядело уступкой, сделали так: бригадиром назначается не-бытовик (например, к строителям назначили Баглюка), а он подбирает себе, кого хочет, начальству безразлично. Овцы будут целы и волки сыты. Но мстительные волки записали фамилии всех непокорных овец, и этот список лег в основу всей дальнейшей работы спецчасти.

Пока продолжалась голодовка, уголовников всячески науськивали на троцкистов. Это название стало самой бранной кличкой в устах рецидивистов. Да, троцкист хуже меня. Я свою жену убил – на то она моя. А он – Кирова. Кто дал ему такое право?

Выражение "троцкистская шайка", беспрерывно склоняемое по радио и в печати, оказалось понятным для уголовников. В их представлении дело рисовалось примерно так: на хавире у Троцкого, а может, и у Бухарина (в дальнейшем шайка стала зваться троцкистско-бухаринской) собирается все ихнее кодло. Разводят толковище, как поступить с Кировым. Наверное, и голову его разыгрывают в карты, как оно делается у нас, блатарей. Ну, и роковая карта ложится Николаеву. Он идет и стрелит. Стало быть, остальные, которые играли с ним, виноваты ни грамма не меньше, только им пофартило, а ему – нет. Понял? Всех их давить надо!

Уголовников широко привлекали к искусственному кормлению голодающих. Пусть честные работяги видят, сколько добра приходится скармливать этим извергам рода человеческого – прямо-таки ни за что, просто по доброте гражданина начальничка. Конечно, обслуга сама жрала от пуза, но это не влияло на принцип: троцкистов надо задавить.

В сталинской системе исправления и наказания считалось, что наименее опасные преступники – это хулиганы, насильники и целомудренные карманные воры, – их официально называли социально-близкими элементами. Им можно доверять, их следует ставить учетчиками, бригадирами, воспитателями. А потомственный шахтер Баглюк социально далек.

Раз начальству не понравилась голодовка этих троцкистов, то и социально близким ему ворам она тоже не нравилась. Находясь на кирпичном, я слышал от уголовников, как проходит голодовка – они рассказывали о ней, в большинстве своем, со злобой и завистью: за что положили в стационар? За что поят молоком? Не мог же я начать растолковывать им про Файнберга. Это агитация. И к тому же – бесполезная.

Сам я попал на кирпичный не как штрафник, а как большой специалист. Постарался мой харьковский друг Аркадий, задумавший вытащить меня из шахты. В его формуляре, вместе с ним доставленном с Чирчикстроя, значилось, что он – специалист-строитель. Его послали на кирпичный прорабом, и он затребовал туда меня, как самого знаменитого из известных ему слесарей. Начальником на кирпичном был тоже заключенный – но социально-близкий. Бывший работник милиции, осужденный по бытовой статье, он был человек доброй души, – где мог, помогал подчиненному лагернику, не мучил никого, старался не назначать даже штрафных пайков. В Аркашину технику он не вмешивался – проведет проверку, даст кое-какие распоряжения, и уходит на целый день в свою теплую землянку, к любовнице-заключенной. Она без устали играла на гитаре. Аркаша занимал вторую половину землянки, я часто бывал у него по вечерам и слышал из-за дощатой перегородки одну и ту же песню с финскими словами и русской мелодией.

Любовница начальника числилась формовщицей кирпича. Ей завидовали – начальников, склонных закрутить любовь, было как-никак меньше, чем лагерниц, готовых спать с ними в теплой землянке.

В первое время – пока не протянули колючую проволоку – женщины на руднике жили не в отдельной зоне, а просто в отдельных бараках. Я знавал немногих – одних политических. Они держали себя отлично. Эти "махровые и презренные" преступницы, находившиеся в нашем лагере, сумели дать достойный отпор посягавшим на них начальникам. В специальных женских лагерях им было много труднее.

Будучи на кирпичном, я не видел там ни одной женщины-КРТД. Уголовниц хватало. Они шли по рукам. Их уступали по товариществу, но чаще – по карточному проигрышу.

Я рассказываю о лагерных нравах не экзотики ради, а для того, чтобы показать обстановку, которую предписали в качестве исправительной и нам, недавним коммунистам, и сотням тысяч обыкновенных трудящихся, посаженных по указу об охране социалистической собственности. Их называли попросту указниками.

Уголовных предводителей, паханов, переводили с одной штрафной командировки на другую, но они и там не работали. Нашу основную еду, вонючую тресковую солонину, пахан не жрал, повар-уголовник посылал ему наилучшее, что он мог изготовить из украденных жиров и мяса, отпускаемых в микроскопической дозе на каждого лагерника: сто доз, пошедших на одно блюдо пахану, уже можно есть. Куда бы ни переводили пахана, вместе с ним переводили и мальчишку, облюбованного им из числа малолетних преступников. Они ели из одного котелка и спали на одном матраце. Врагов народа и их жен положено держать в разных лагерях, за пять тысяч километров друг от друга, и не давать им даже переписываться. Но разлучать уголовного предводителя с его мальчиком-женой не гуманно. Нельзя ущемлять человеческое достоинство социально-близких вожаков.

Перевоспитание преступников в годы, когда я мог его наблюдать, превратилось в самую настоящую туфту, в обман народа и заграницы. Преступность ничуть не уменьшалась, даже так называемая бытовая. Вот простейший показатель, видимый невооруженным глазом, сколько бы ни скрывали статистику преступности, – в каком городе тюрьма была закрыта за ненадобностью? "Церкви и тюрьмы сравняем землей!" – оба процесса шли совсем не в ногу…

При Сталине применение законов УК и соблюдение правил морали не только не совпадали, но и вступили постепенно в противоречие. Исправляли антиобщественные наклонности к нетрудовой жизни, – и тут же, не сходя с места, прививали привычку к туфте и показухе. Однажды споткнувшегося превращали в хромого навеки. Боролись с нравственными пороками, но мальчики, оказавшиеся на переднем крае этой борьбы, на глазах своих воспитателей становились жертвами педерастии, а девушки делались проститутками.

Отрицание понятия "политический преступник" – бесчестный ханжеский прием, любимый, кстати и южно-американскими диктаторами. Его последствия, вопреки желанию изобретателя, идут значительно дальше, чем он предполагает – они углубляют пропасть между законами государства и моралью общества. Лагеря и раньше имели мало общего с трудовой коммуной Макаренко, а с момента, когда в них начали перевоспитывать трудом шахтеров и металлистов, сделались символом сталинского лицемерия перед миром.

Административными мерами удается в известных случаях раскрутить социальную машину. Но остановить ее мерами такого же рода невозможно. Так стартер служит для запуска мотора, но влиять на его дальнейший ход он не способен.

* * *

Итак, прошла зима; мы с Гришей сидим на берегу Юнь-Яги, бросая в воду камушки и беседуя о литературе, голодовке и прочих предметах.

– Теперь я вижу, – сказал Гриша, – что голодовка – дело не про нас писанное. Это западная штучка. Ах, суфражистки голодают! Ах, жестокое правительство! Набежит стая репортеров, газетам – сенсация. А у нас и лагерь-то не весь прослышал. Даже на том берегу, на левом, наверное, не все знают. А на воле? Хоть бы через десять лет узнали!

Не сбылась Гришина надежда. Прошло уже более тридцати лет, но только несколько оставшихся в живых, да может, их близкие, знают о воркутинской голодовке. Точное число ее участников и нам неизвестно. Приблизительно, человек триста-четыреста. Если я ошибаюсь, пусть историки доберутся до архивов и поправят.

– Знаешь, Миша, что мне сказал начальник спецчасти? "Голодовка – это наихудшая контрреволюция. В советской тюрьме не может быть голодовок. Вы не выходите на работу – значит, бастуете. Вы не от хлебной пайки отказываетесь, а государственную работу саботируете. Писать заявления имеете право, пожалуйста." Мы писали, а они чуть не на наших глазах подтирались нашим заявлениями. Они сами без конца провоцировали нас на крайности. Что нам было делать?

Поделиться с друзьями: