ЖАНРЫ

Тевтонский орден. Крах крестового нашествия на Русь

Грацианский Н. П.

Шрифт:

Королевский кабинет обратился за благим советом ко всем, от кого его можно было ждать, и благие советы сыпались отовсюду. В печати появилось множество статей, полных энтузиазма, патриотизма и надежды. Во всех них высказывается убеждение, что государство, проявившее в таких печальных обстоятельствах столько заботы об умственных интересах страны, не может погибнуть, и что это стремление в высшие сферы» служит залогом воскресения и блестящего будущего. «Земля! Земля! я вижу землю!» восклицает Рейль в письме к Нольте. «Я от радости с ума схожу, — пишет Лодер Гуфеланду, — при мысли, что король открывает новую эру прусской монархии, помогая развитию научного образования в нашей стране. Божество вложило в душу короля ту мысль, что преобразование государства должно начинаться с лучшего воспитания грядущих поколений, и что это воспитание должно быть научным и в то же время нравственным». На одном из множества таких частных и открытых писем, игравших роль консультаций по поводу будущего университета, стояли эпиграфом следующие слова, вписанные во всех сердцах: «Никогда не следует отчаиваться в спасении государства!» Но важнее всего являются мнение Фихте и Шлейермахера, этого пастора, обладавшего таким даром воздействовать на окружающих в силу того, что он был сразу ученым, публицистом, философом и христианином и объединял в себе две часто враждебные друг другу силы — разум и веру.

Мы не будем здесь распространяться о систем, предложенной Фихте, — системе неосуществимой и не осуществлявшейся. Фихте мало было дела до воспитания простых смертных: его занимал прежде всего вопрос о воспитании «служителей идеи». Для них и предназначался тот университет-монастырь, план которого изложен был Фихте на торжественном языке, частью математического, частью жреческого характера, невольно вызывающем в голов воспоминание об античных реформаторах школы Пифагора с их попытками создать идеальное общежитие. Воспитанники этого университета — будущие наставники человечества — должны были жить вдали от мира; их содержание возлагалось на государство; они должны были носить почетную форму и подчиняться общему уставу, наподобие монахов. Тут весь Фихте — человек порядка и долга, ставившие первым условием достижение «высшей свободы духа» отказ от личной свободы.

Совершенно другого рода был проект Шлейермахера. Автор его на немногих страницах, которым глубина не мешает быть ясными, изложил истинные принципы организации высшего образования. У школы, у академии, у университета — у каждого своя особая задача. Школа путем умственной гимнастики развивает правильность мышления; университет указывает студенту на связь, объединяющую все отрасли ведение в одно целое, и этим воспитывает в нем научный дух; задача академии — изложение науки. Студенты делятся на два разряда: одни предполагают посвятить себя чистой науке, другие готовятся к какой-нибудь профессии. Для тех и для других преподавание философии должно являться необходимым введением в науку; но здесь дело идет не о чистом умозрении: Шлейермахер хочет, чтобы философия доказывала реальность знания, уничтожала мнимый антагонизм между разумом и опытом и открывала уму широкие горизонты в области изучения природы и истории. Но философия не должна поглощать всего преподавания. Факультеты имеют свой смысл и должны существовать под условием, что они не выродятся в специальные школы и согласятся быть только частями одного целого. Как и Фихте, Шлейермахер полагает, что преподаватель должен иметь кругом себя «семинарию» постоянных учеников, ибо, говорит он, «преподавание требует близкого внутреннего общения»; это — «непрерывный диспут с невежеством», невозможный в сборной аудитории. Но всякое принуждение должно быть изгнано из университета, где нет места обязательным курсам. Пусть студентов привлекает к кафедр интерес и благородство преподавания, а не механический порядок: так воспитывается в них характер, и доверие, оказываемое их разуму, явится лучшим средством к его развитию — этой конечной цели всего преподавания. Преподаватели должны пользоваться такою же свободою, как и воспитанники; они назначают администраторов университета, который будет пользоваться самоуправлением, ибо «дух науки демократичен по своей природ». На ряду с новым университетом, который, по мысли Фихте, должен был явиться единственным, должны остаться и старые: всякие монополия есть принуждение и пагубна для науки, которой полезны свободные споры соперничающих школ.

Шлейермахер рассматривает, наконец, вопрос, представляет ли Берлин подходящее место для университета. Вопрос этот раньше уже служил предметом живейшего обсуждения в печати и в публичных лекциях. Много возражений было выставлено против Берлина. Не станут ли студенты, вообще небогатые в Германии, избегать города, где квартиры и жизнь так дороги? Не будет ли опасна для нравственности немецкой молодежи близость разврата, всегда гнездящегося в столицах, и в Берлине не меньше, чем где бы то ни было? И не затеряется ли среди столичного многолюдства личность профессора, который в Геттингене или в Галле, например, является своего рода важной особой? Не повредить ли кафедре блеск трона? А что станется со студентом? Что, если этот тиран маленьких городков, где он наполняет улицы грохотом сапог и звоном сабли, перенесясь в королевскую резиденцию на глаза полиции и высших властей, потеряет там свои привилегии и множество нелепых, исполненных заносчивого педантизма обычаев, которыми он так гордится и которые отличают его от прочих городских обывателей, называемых в Германии филистерами? Таковы были опасение поклонников старинных обычаев. Серьезные люди отвечали, что если желать живой школы, то ее надо и открывать там, где есть жизнь, т.е. в Берлине, ибо в этом городе, где обсуждаются самые важные дела и возникают каждый день новые вопросы, преподавателям не придется впадать в спячку, и устаревшие теории будут исчезать перед светом науки. Что касается студентов, то беда невелика, если они откажутся от смешных аттрибутов своих буйных корпораций и сольются с берлинским народонаселением. Шлейермахер, изложив вкратце аргументы обеих сторон, свел их к такому заключению: он признавал выбор Берлина не совсем безопасным, но с своей стороны желал, чтобы принято было в соображение общее состояние государства. Учреждение университета в столице должно было послужить национальному делу; это соображение, по его мнению, перевешивало всякие другие, и философ закончил свою статью такими пророческими словами:

«Когда будет организовано это научное учреждение, то ему не будет равного; благодаря своей внутренней силе оно распространит свое влияние за пределы прусской монархии. Берлин сделается центром всей умственной деятельности северной и протестантской Германии, и будет приготовлена твердая почва для осуществления миссии, предназначенной прусскому государству».

В этом проект Шлейермахера нет ничего химерического; в сущности он только защищает систему старых университетов, испытанную долгой практикой и имевшую за себя как разум, так и предание. Для исправления ее недостатков Шлейермахер не искал другого лекарства, кроме свободы. Все признавали при этом без споров, как элементарнейшее правило, что ни один профессор не должен иметь монополии на преподавание своего предмета. Приватдоцентам предоставлялась полная свобода выставлять свою кафедру против кафедры штатных профессоров и оспаривать у них студентов. Студенты должны были платить за каждый курс особый гонорар и вольны были записываться, к кому им нравилось. Немцы и теперь крепко держатся обычая, чтобы слушатели сами платили преподавателям сверх жалованья, которое выплачивается государством. Они находят в этом тройную выгоду: такой порядок возбуждает соревнование между профессорами, заставляя их думать не только о чести, но отчасти и о кармане; он принуждает, затем, студентов внимательнее относиться к лекциям, так как возможность посещать их достается не даром; и, наконец, он освобождает аудиторию от толпы случайных посетителей для развлечения, которая вынуждает профессора округлять каждую лекцию так, чтобы она была интересна вне связи с предыдущей и последующей, и вместе с тем, по выражению Фихте, «превращает годовой курс в кучу песку, куда каждая лекция входить песчинкой».

Материальные и нравственный затруднения. — Первые лекции в университете. — Организация персонала и преподавания Гумбольдтом. 

Когда, наконец, эти публичные прения закончились взаимным соглашением, то казалось, что университет сейчас же и будет открыть; но открытие его заставило еще себя подождать в силу различных обстоятельств. Мы отдали полную справедливость благородной мысли возродить побежденную страну путем возбуждения ее умственной и нравственной энергии; но справедливость требует тоже прибавить, что усердие исполнителей далеко не было в соответствии с величием замысла. Дело затянулось прежде всего благодаря затруднительным обстоятельствам, в которых находилось государство. В его политическом строе произошли крупные перемены: непосредственное управление кабинета сменилось управлением через министров. Ведение дел перешло от Бейме, главного советника короля, в руки Штейна. Этот великий министр знал, конечно, цену и силу воспитания. «Наибольшие надежды мы должны возлагать на воспитание и образование молодежи, — пишет он в 1808 году. Придет день, когда, при помощи методов, основанных на изучении внутренней природы человека, ум станет получать всестороннее развитие, когда будет сообщаться всем людям знание основных принципов, управляющих жизнью, когда в людях будут тщательно воспитываться чувства любви к Богу, королю и отечеству, которыми в настоящее время так легкомысленно пренебрегают, — и тогда мы увидим новое поколение, сильное физически и нравственно, и перед нами откроется лучшее будущее!» Но человек, говоривший такие прекрасные слова, был министром в государстве, которое принуждено было жить со дня на день; у него на руках была масса неотложнейших дел, как изыскание средств на уплату военной контрибуции, на выкуп территории, еще занятой врагами, и на преобразование администрации и армии. Притом он не принадлежал к числу сторонников учреждения университета в Берлин. Он думал, что появление повес-студентов в городе, известном податливостью своих девушек, может вредно отозваться на общественной нравственности. «У нас окажется тогда слишком большой ежегодный прирост незаконнорожденных!» говорил он.

Такое настроение министра ободрило разного рода противников университета, недовольство которых проистекало не из очень благовидных источников. Медико-хирургическая коллегия протестовала против всяких лекции по медицине без ее дозволения и вне ее контроля. Академия принимала свои меры предосторожности против будущего университета: ее директор произнес пышную речь, где доказывал, что за академией следует сохранить «объективное», т. е. науку, а университет ограничить «субъективным», т.е. преподаванием.

Таким образом, профессору полагалось только обладать хорошей памятью, тогда как академику предоставлялась привилегия гениальности. Академия, кроме того, побаивалась, что будет стеснена в пользовании королевской библиотекой, и заранее жаловалась на это. Университет во Франкфурте-на-Одер опасался конкуренции Берлина и устами своих защитников повторял, что большой город устрашит Муз, которые «любят уединение лесов и долин». С другой стороны представлялись затруднения со стороны профессоров, содействием которых желательно было заручиться: они назначали слишком уж высокую плату за свои услуги. Многие из явившихся в Берлин в расчете занять кафедру в университете, долго не получая приглашения, теряли терпение и начинали переговоры в других местах. Даже сами инициаторы великого проекта подавали при этом печальные примеры человеческой слабости: один из них готов был принять кафедру в Галле, где университет вновь открылся с дозволения Наполеона, наименовавшись Императорским. Да, самим философам нелегко бывает крепко стоять на геройских решениях, и крупный оклад производить свое действие даже на профессоров, посвятивших свою жизнь немецкой науке!

Но большая часть приверженцев великого плана осталась ему верна; чтобы удержать на своей стороне тех, кто начал падать духом, они настоятельно требовали начинать дело как можно скорее, хотя бы и самым скромным образом. Желание их было исполнено. Четыре профессора, вошедшие в состав нового университета, открыли свои курсы зимою 1807 г. Одним из них был Фихте. Он читал свои «Речи к немецкой нации», и вся Германия им внимала, ибо эти страстные похвалы отечеству вливали во все сердца новое мужество. Он противополагал дух германский и неолатинский, он восхвалял достоинства немецкого языка, способность к труду немецкого народа, указывал на крупную службу, которую народ этот дважды сослужил человечеству, освободив христианство от порабощения католическими формами и возвратив миру свободу философского мышления, забытую со времен античной древности. Затем он спрашивал, жив ли еще этот немецкий народ, узнает ли он себя в нарисованном образе, не испытывает ли он желание стать опять тем, чем был некогда, и какими средствами думает он этого достичь. «Да, — восклицал он, — есть средства войти в новый мир, это — воспитание, т.е. искусство развивать в человеке твердую и непоколебимую добрую волю! Чтоб сохранить независимость нашего духа, воспитаем в нем силу и твердость! Пусть наши мысли и действия сольются в одно крепкое, неразрывное целое; тогда мы станем тем, к чему без этого мы будем вечно, но тщетно стремиться, — мы станем немцами». Острое впечатление от этих речей немало усиливалось тем обстоятельством, что голосу оратора вторил грохот французских барабанов на берлинских улицах. Фихте сознавал опасность, которой подвергался, и даже был склонен несколько преувеличивать свой героизм. Нельзя сказать, чтобы французы не следили за ним и за его коллегами. Пастор Шлейермахер был вызван к маршалу Даву за проповеди, в которых он увещевал свою паству противиться всеми силами «козням лукавого»; но Даву ограничился тем, что назвал его горячей головой, и посоветовал быть осторожнее под страхом наказания. На Шмальца донесли маршалу за «Обращение к пруссакам»; Даву велел его арестовать, но через несколько дней возвратил ему свободу, нашедши улики недостаточными. Неделю спустя французские войска покинули Берлин, и Фихте остался в покое, чем, кажется, не совсем довольны немцы, которым хотелось бы возложить на него венец мученичества. Кепке, автор истории Берлинского университета, находит, впрочем, возможным доставить им это удовольствие. Вот как он говорит о смерти великого оратора, застигшей его в 1814 г., во время войны за независимость: «Смерть похитила также и Фихте, у изголовья его жены. Ухаживая с неутомимым милосердием за больными и ранеными в лазаретах, эта геройская женщина заболела тифозной горячкой. Когда она начала выздоравливать, Фихте в свою очередь заразился и слег. Он был в безнадежном состоянии, когда пришла весть, что наша армия победоносно перешла через Рейн. Так умер он за отечество, которому посвятил всю свою жизнь». Но это уже выходит какой-то новый род мученичества, так сказать — отраженное мученичество. К этому можно прибавить и такое соображение: попробуй в наше время в одном из городов Эльзаса или Лотарингии какой-нибудь француз сказать о превосходстве французской расы хотя бы десятую долю того, что говорил Фихте о превосходств немецкой расы в своих знаменитых «Речах», где каждое слово звучало призывом к восстанию, — он не успел бы оглянуться, как его бы уже арестовали, судили, приговорили и расстреляли.

Однако четыре профессора, как бы ни были они знамениты, не составляют еще университета. Но переговоры о пополнении персонала шли медленно, пока Дона не сменил Штейна в министерств внутренних дел и не вверил управление департаментом народного просвещения Вильгельму Гумбольдту. Никто успешнее Гумбольдта не мог бы довести до конца этого великого предприятия. В нем ученый редким образом совмещался с государственным человеком. Скорее сотрудник Канта, чем его ученик, глубокий знаток древней литературы, соперник Вольфа, этого великого критика и филолога, общепризнанный толкователь Гете, задушевный друг Шиллера, — Гумбольдт своими трудами далеко подвинул вперед науку о языке. Бек в похвальном слове на его смерть, произнесенном перед Академией, начертил прекрасный и верный портрет его. «Редко можно встретить в новой истории человека, который был бы столь велик в политике и в науке. Это был истинный государственный человек, проникнутый идеями и руководимый ими, государственный человек высокого ума, в дух Перикла. Философия, поэзия, красноречие, глубокие познания в области истории, философии, лингвистики гармонически в нем сочетались». Гумбольдту нетрудно было составить план образцового университета: сам представляя собой живую энциклопедию знания, он создал университет по образу своему и по подобию.

Надобно было помещение, надобны были деньги, надобны были люди — и Гумбольдт сразу принялся все разыскивать. Помещение нашлось скоро: это был дворец принца Генриха, брата Фридриха II. Во дворце были обитатели, неохотно соглашавшиеся его покинуть. То были старые слуги принца, чины военного кабинета и члены думы, собиравшейся там на заседания. Нужно думать, что эти квартиранты менее короля были убеждены в необходимости возродить умственные силы страны», ибо их очень нелегко было выселить из дворца. Военные уступили последние; но, уходя, они оставили там своих лошадей, отделаться от которых стоило неимоверных трудов; а между тем конюшни были нужны под лаборатории. Наконец, университет водворился у себя полным хозяином и мог гордиться своим жилищем. Король хотел поставить дело на широкую ногу и доказал это, уступив университету лучший дворец в городе после своего собственного. Здание это было пышно украшено в берлинском вкусе XVIII в. коринфскими колоннами и пилястрами; оно лежало в самой красивой части «Unter den Linden», подле библиотеки, подле арсенала, где собраны трофеи прусских побед, и всего в нескольких шагах от дворца прусских королей. Это было вернейшим средством привлечь всеобщее внимание к новому учреждению и возбудить в толпе уважение к нему.

Поделиться с друзьями: