Тихая война
Шрифт:
Вторым по счету узником нашей камеры, моим соседом по нарам, оказался хозяин знаменитого на весь Будапешт ресторана «Золотая утка». Вот тогда-то я понял, что даже в тюрьме к богатеям старого мира судьба более благосклонна, чем к неимущим беднякам, сюда попавшим. Среди заключенных, которых днем выводили на работу в город (это были шоферы, дворники, каменщики), да и среди охранников всегда находились охотники за даровой обед или иную мзду передать на волю письмецо или принести оттуда посылочку. Разумеется, только тем, кто за это мог хорошо заплатить.
Что касается меня, то я за эти годы сделал для себя такой вывод: среди любых людей, самых принципиальных и надежных на первый взгляд, всегда найдешь таких, кого можно подкупить, а самые, казалось бы, преданные друзья способны быстро забыть тех, кто попал в беду. Первый вывод не требует особых доказательств, а для подтверждения второго достаточно взять мою собственную судьбу и судьбу моей матери. Маме в ту пору исполнилось пятьдесят пять лет, и она осталась без всяких средств к существованию, как и родственники многих моих бывших товарищей по партии, сидевших теперь в тюрьме или в лагере для интернированных. Наши вожди и вдохновители, которые сбежали на Запад, спасая собственную шкуру, с полным безразличием взирали теперь на наше бедственное положение. Наша судьба их нисколько не интересовала.
Хотя, пожалуй, не совсем так. Зная о том, что мы осуждены и отбываем наказание в тюрьмах, они использовали это для своих хорошо оплачиваемых выступлений в передачах радиостанций «Свободная Европа» и «Голос Америки» на венгерском языке. Они подробно перечисляли, кто из нас, когда и при каких обстоятельствах был судим и осужден, строя на этих фактах свои нападки на социалистический строй и наживая, таким образом, себе политический, и не только политический, капитал в глазах американцев. Но не было ни единого случая, чтобы кому-нибудь из нас была прислана посылка, оказана помощь через Красный Крест или иным путем. Такова была их хваленая «братская солидарность».
О печальной судьбе моей матери я уже говорил. Нелегкой была жизнь и у других. Например, мой друг Ласло Дюлаи, один из ведущих функционеров нашей партии, оказавшись в заключении, оставил в городе жену с тремя маленькими детьми; супруга майора летчика Ласло Варкони, отважного борца против фашистов, пошла работать шофером такси в Кечкемете, чтобы прокормить детей и мать; Бела Ковач, бывший генеральный секретарь партии мелких сельских хозяев, освобожденный из тюрьмы по болезни, не получил от своих соратников с Запада никакой помощи.
Это холодное безразличие наших партийных вождей, которые воспитывали в нас самопожертвование, а сами предпочитали жить в безопасности и довольстве, заставило меня возненавидеть их. И с каждым днем эта ненависть становилась все сильнее. Даже теперь мне трудно без гнева вспоминать об этом. Вероятно, потому, что слишком уж горько было на душе в те годы…
Вскоре меня перевели из общей камеры в небольшую каморку с железной дверью, где нас оказалось всего двое. Мой пожилой сосед, представившийся мне как бывший подполковник Янош Бихари из Беленеша, подвизался в качестве тюремного брадобрея, так что большую часть дня я проводил в мучительном одиночестве. Вскоре мы с ним подружились, и дядюшка Янош делился со мной всем тем, что получал в награду за свое парикмахерское искусство, а главное — новостями обо всем, что происходило за стенами тюрьмы.
Этот бодрый старикан был личностью поистине незаурядной. Впоследствии, уже после того, как нас обоих освободили, я неоднократно навещал дядюшку Яноша в его скромном маленьком домике близ Секешфехервара и каждый раз поражался обилию всевозможных кубков, медалей и лавровых венков, завоеванных им в спортивных состязаниях на первенствах Европы и мира. Помнится, он был борцом классического стиля, выступал на ковре многие годы и в свои восемьдесят лет каким-то чудом сохранил моложавость, подвижность и силы.
Он рассказал мне, что при Хорти имел чин подполковника и был офицером связи у самого регента. Остальные офицеры, осужденные трибуналом и сидевшие в тюрьме вместе с нами, презирали дядюшку Яноша за то, что он взялся за столь «низкую» работу, как бритье их же физиономий.
— Позор для офицерского корпуса! — возмущался один.
— Какой он офицер, унтер, да и только! — кипятился другой.
А между тем Янош Бихари был посвящен в такие тайны императорского двора и ближайшего окружения Хорти, которые не мог знать простой офицер. Например, он рассказывал мне весьма пикантные подробности о скандале с выпуском фальшивых франков, о покушении на его высочество в Марселе, нити которого тянулись в Венгрию. О таких вещах мог знать только человек, действительно приближенный к Хорти.
Вскоре я понял, в чем, собственно, заключалась причина бойкота: старик поставил себя вне иерархии, существовавшей в тюрьме среди бывших господ офицеров так же, как и в прежние времена. Янош Бихари не признавал больше авторитетов прошлого и не требовал от «бывших» уважения к себе. Для замкнутой касты, члены которой и на тюремных нарах продолжали мечтать о власти, это было смертным грехом, а потому он был отринут и наказан презрением себе подобных.
Говоря о розовых мечтах бывших хортистов, я вспоминаю один случай. Было это уже в другой тюрьме, куда нас перевели. Во внутреннем дворе бывшего монастыря, в стенах которого тогда содержались политические заключенные, мне неоднократно пришлось видеть одного бывшего нилашиста-маньяка, осужденного за зверства и за преступления против народа. Мы, все прочие заключенные, выведенные на прогулку, гуляли по двору, образуя большой круг. Он же вышагивал внутри нашего большого круга отдельно от всех по маленькому кругу. Шел уже 1951 год, а этот фашистский прихвостень ничего не хотел признавать. Завидев нас во дворе, а нашу группу иногда выводили раньше, иногда позже, он неизменно становился «во фрунт», ревком вскидывал руку в фашистском приветствии и выкрикивал: «Стойкость! Да здравствует Салаши!»
Выглядело это смешно и вместе с тем трагически. Этот человек навсегда сохранил в себе страсть к театральным жестам и тупую ограниченность безвозвратно рухнувшего хортистского режима.
Старинный монастырь находился в живописной сельской местности. Мрачно вздымались каменные башни по углам крепостной стены с бойницами и подъемными лестницами. Обращались с нами в тюрьме строго и даже грубо. В те годы тюремный режим для политических был строже, чем для грабителей и убийц. Но не это мучило меня больше всего. Мы считались врагами народа, с нами так и обращались, это было понятно.
Много огорчений доставляли мне отношения между заключенными. В огромной общей камере помещалось от пяти до десяти человек, иногда на троих приходилось по две койки. Но главное состояло в том, что эти осужденные разделились на восемь или девять групп. Приверженцы Салаши — нилашисты держались отдельно, особую клику составляли бывшие хортистские офицеры и чиновники. Церковники-клерикалы тоже объединились в отдельную фракцию и, забившись в угол, денно и нощно возносили молитвы всевышнему. Христианские демократы-политики, вроде бы родственные им по духу, предпочитали группироваться особо. Наконец, мы, бывшие члены партии мелких сельских хозяев, консолидируясь с другими буржуазными деятелями из партий Шуйока и Пфейфера, тоже жили своим мирком. Объединялись и заговорщики из разных подпольных организаций типа «Два креста», «Крест и меч» и тому подобных. Особняком держались укрыватели оружия, саботажники, а также осужденные за шпионаж и разглашение государственных тайн.
Не знаю, кому в голову пришла эта бредовая мысль — запереть в одной камере военных преступников и нилашистских кровопийц, осужденных за террор, вместе с бывшими участниками сопротивления фашизму, а затем и с бывшими коммунистами; религиозные фанатики находились в одном помещении с последователями якобинцев и Вольтера, Гегеля и Маркса…
Некоторое время в мою «тройку», ночевавшую на двух кроватях, входили мой однофамилец доктор Йожеф Сабо, убежденный марксист, бывший доцент международного права Сегедского университета, Карой Шомоди, военный преступник, бывший комендант завода боеприпасов в Диошдьере, и я, политический функционер буржуазной партии, прекратившей свое существование.