Типы Царского сада
Шрифт:
Когда я попросил Таньку посидеть, она предварительно посоветовалась с безобразной старухой, которая долго ей что-то шептала.
Она всё время сидела на косогоре, в профиль, и грызла семечки. Грудь у неё оттопыривалась особенно высоко, и по временам она била по этой возвышенности ладонью и напевала:
– Ай! Ай! Бай-бай!
Взгляд её лукаво обнимал меня и мой альбом; сверкание желтоватого выпуклого белка под длинным шёлком ресницы действовало на меня неприятно. Я чувствовал, что имею дело с чем-то ужасно испорченным, безнадёжно погибшим, растоптанным, истерзанным, изуродованным, но живым. Мало этого – я видел в этой Таньке воплощение греха, в котором мы все повинны, и мне стало стыдно. Конечно, большое утешение разделять тяжесть вины с каким-нибудь миллионом людей, если не больше. В том, что Танька в 15 лет сидит не на школьной скамье, чистой и непорочной голубкой, а нравственно и физически гниёт здесь, ползая в этой клоаке разврата, виноват я, разумеется, ужасно мало. В самом деле, какая это вина – миллионная доля вины! Если б, напр., за эту вину, во всём её составе, полагалась бессрочная каторга, то за миллионную долю её следует и наказание соразмерное; и если б стали судить меня, то присудили бы к какой-нибудь секунде каторги. Однако же, пока я рисовал Таньку и соображал это, мне было неловко, и лукавый взгляд её просто злил меня. Он точно острый нож входил мне в сердце и будил самые нелепые, с житейской точки зрения, угрызения совести.
– Ай! Ай! Бай, милая, бай-бай! – напевала Танька.
– У тебя ребёнок?
– Да.
– Твой?
– А тожь! Привела дитинку…
– Чего ж он такой маленький?
– Вчера привела, – отвечала она с хохотом. – Ещё не успело вырасти…
И снова как колокольчик зазвенел её смех.
Этот «ребёнок» оказался куклой. Куклу Танька нашла в саду; вернее же, стащила у детей, которых приводят сюда гулять. У куклы были льняные волосы, шёлковое розовое платье, обшитое золотой бахромкой, крошечные серёжки. Вынув из-за пазухи, Танька стала крепко целовать её, провела её за руку по траве, велела ей поклониться мне. С необычайною нежностью относилась она к этой кукле и называла её Лександриною. Она сама кланялась в ответ на поклоны Лександрины и воздерживалась, в присутствии её, от употребления скверных слов.
– Она – барышня, она сейчас покраснеет и скажет: «Фуй!», – объясняла Танька своё приличное поведение.
– Ночью она ходит гулять, – говорила Танька, делая серьёзное лицо. – Я сегодня сплю возле тёти Мавры, глядь, а Лександрина нишком встала, оделась и пошла… Идёт под липами, над кручей, и всё плачет, и свои ручки ломает. Мне ужас как страшно стало, и я с головой накрылась. А как в другой раз посмотрела, то уже Лександрина пришла на своё место, да так важко вздыхает, что и я заплакала. И вот, Ей Богу же, нащупала я рукой лицо её, а оно мокрое – мокрое от слёз. А о чём она плакала – я вам того сказать не могу, оттого, что и сама не знаю.
– Танька, м-ди сюда! М-скорей! – хрипло и в нос произнесла старуха, показываясь из кустов. – М-солдатики идут!
Танька вскочила, зорко глянула вокруг. Я никак не мог увидеть «солдатиков», но она уж их разглядела. Сунув куклу за пазуху, она побежала навстречу к ним и по дороге крикнула мне со смехом:
– Это она обо мне плакала!
Отставной портупей-юнкер
– Господин… если не ошибаюсь, господин художник! Мне очень приятно представиться вам… Честь имею именоваться – отставной портупей-юнкер Вадим Кочерга… Чаял быть генералом, а между тем что вышло!.. В каком бесподобном состоянии! Прошу извинить. По платью встречают – по уму провожают. Вижу, г-н художник, колеблетесь, не знаете, подать ли руку сей презренной твари или хладнокровно молвить ему: «Проваливай, братец, нет мелких». О, сколько раз слышал я сию горестную отповедь!.. И так, что же вы? Удивлены? Не ожидали? Отставной портупей-юнкер, Вадим Кочерга, питавший некогда блестящие надежды и оные подававший, герой, проливавший благородную кровь свою за глупых братушек, видавший виды и пресытившийся жизнью бельом, победитель гордых красавиц и соблазнитель деревенских дур, человек, которому было тесно во вселенной, кроме шуток, и что же? – нищий, «босяк», который пугает своим видом дам и даже горничных, голодное и жалкое существо, l'homme qui rit, одним словом! И это всё, заметьте, в каких-нибудь пять лет! Удивлены? Не верите? Хотите знать причину? Cherchez la femme, monsieur!
Он грузно опустился на траву и смотрел на меня, поддерживая обеими руками голову и прищурив один глаз. Лицо его, жёлтое и обрюзглое, было необыкновенно нагло, манеры были самоуверенные, решительные. Я молчал – по возможности вежливо.
– Г-н художник, вижу, я вас начинаю интересовать. Признаюсь, люблю потолковать с умным человеком. Я, разумеется, не обижаюсь на вас за то, что вы не протянули мне руки. Пять лет тому назад, я не протянул бы руки вам – по глупой гордости, так как я из себя барина корчил… Мы поэтому квиты. Но только вы мне очень и даже очень симпатичны… Ого! Какие слова «босяк» говорит! Удивлены небось? Я давно наблюдаю вас. Вижу, ходит человек с альбомом и всё рисует моих товарищей и товарок по несчастью… или, лучше сказать, по положению… Так как быть босяком – это position… Неправда ли, и это вас поражает? Et vous – parlez vous francais? Что касается до меня, то хотите, я целый час буду говорить по-французски? Ну, хорошо, всё равно, буду говорить по-русски. Я только хотел вам показать, каков я есьмь человек… что я не то, что там Петька Голый какой-нибудь! Итак, ходите вы с альбомом, и вижу – пальто на вас недорогое, купленное в магазине, а не заказное… Неправда, отгадал? Я это всё понимаю, и глаз у меня верный. А ежели пальто дешёвое, да ещё на художнике, то уж человек, наверно, порядочный. Каков демократ Вадим Кочерга! Думаю, при случае, двугривенный, а не то и пятьдесят копеек взаймы даст! Ведь, дадите? Ведь, согласитесь, что я не ошибся и одарён некоторым даром предвидения? Скажу вам больше: вот в этом самом карманчике лежит у вас мелочь, назначенная для раздачи босякам, так, приблизительно, копеек сорок. И, наконец, читаю в сердце вашем следующее: «А чёрт с ним, дам ему эти сорок копеек, да кстати и нарисую его»… Ради Бога, не ставьте меня в неловкое положение, скажите: угадал ли я?
– Пожалуй, угадали, я вам намерен предложить двадцать копеек.
– Помилуйте, это будет эксплуатация! Я – редкий тип, не на каждом шагу встретите Вадима Кочергу! Я – сын статского советника и прожил на своём веку ровно сто тысяч! Сообразите всё это, cher… А впрочем, пользуйтесь. Двадцать копеек в настоящее безвременье представляют для меня капитал. Соглашаюсь с тем большей охотой, что продолжаю не сомневаться в благородстве вашего сердца: уверен, что, узнав меня покороче, вы не пожалеете всей вашей мелочи. Ибо что такое мелочь? Условный денежный знак, медь звенящая. Воистину говорю вам, что этот самый босяк, на которого вы смотрите теперь с таким недоверием и естественным опасением насчёт целости вашего носового платка, бросал ямщикам по десяти рублей на водку. Да что! Однажды в клубе двадцатипятирублёвой бумажкой папиросу закурил!.. Становой как увидел, так, знаете, за пылающую бумажку ухватился, в ладони притушил, да уж поздно… Мне в настоящее время такие деньги кажутся Бог знает какими, а тогда я плевал на тысячи. Зато вокруг меня люди жили, все мною пользовались, наживались. Мой лакей теперь отличный ресторан открыл и на глаза меня не пускает. Боится, скот, что я его скомпрометирую.
Он сухо засмеялся и указал на свои «невыразимые», все в дырьях, и на рубаху-косоворотку, надетую на манер блузы. Эта рубаха еле держалась, одно плечо было обнажено.
– Согласитесь сами, милостивый государь, что такая внешность должна действовать подавляющим образом на лакейское чувство. По вашему, как вы – художник, в моей фигуре бездна живописного, а лакей не видит в ней ничего, кроме неприличного… У него теперь какой-нибудь прежний Вадим Кочерга на бильярде играет или с арфянками время проводит, и вдруг, этакая фигура явится… Нельзя, нельзя, я это хорошо понимаю!
– И так, поручаю себя вашей гуманности, – начал он, помолчав и кивнув головой. – А между тем, пока вы живописуете Вадима Кочергу в его новом положении, позвольте дать исход моей словоохотливости и посвятить вас в тайны моего былого-прошлого… Большое удовольствие доставляет мне, ежели я излагаю свои воспоминания пред развитым человеком. Здесь, среди этих босяков, хоть и можно встретить золотое сердце, но нет истинно-просвещённых людей… Скажу вам прежде всего, что ничуть не почту себя обиженным, коль скоро вы предадите гласности мои словесные мемуары. Неоднократно был судим и оттого привык не бояться гласности. Даже уважаю оную, а не токмо боюсь.
– Едва ли следует упоминать, в каком я ныне обретаюсь положении. Костюм мой – вы его видите. На ногах – сапоги, правда, крепкие, но в таких ли сапогах приличествует ходить благородному человеку? Моё занятие – презренное прозябание, червеподобное ползание, тогда как я родился парить орлом. Не забыл грамоту и иногда пишу просьбы убогому люду. Но по врождённому острословию, и так как я теперь l'homme qui rit, то просьбы мои выходят нарочито забавными, и с некоторых пор потерял я и эти заработки. Пробовал писать серьёзно – не могу, что поделаешь! Призвание! Юмористический талант! Вроде как бы Лейкин!
Он замолчал и улыбался, собираясь с мыслями. Чёрные зубы его двумя рядами выглядывали из-за растянутых бледных и тонких как лезвие ножа губ.
– С другой стороны, не думайте, чтоб я особенно тяготился своей теперешней position. Ничуть. Случилось это всё постепенно. И когда лежишь под этаким деревом, глядишь в синее небо, слушаешь, как рокочет город, то так легко становится на душе! Прежде я не понимал, cher, Диогена, а теперь начинаю понимать старика. Я никому не должен, ибо и должным быть не могу – такие у нас права. А это – большое удобство. У меня ничего нет, но и на всё ваше я смотрю, как на не принадлежащее вам. И в такой точке зрения есть тоже удобство. Напр., вы забыли на траве это пальто – шалишь, оно уж на моих плечах! Такое, повторяю, право, г-н художник, обычное босяцкое право! Я – отрезанный ломоть, так. Но сознание своей отрезанности отнюдь меня не огорчает, а напротив даёт мне утешение, которое я не иначе могу назвать, как философским. Вам это непонятно, а между тем я, презренная тварь, сам с презрением гляжу на вас и на весь род людской. Из-за чего суета жизни? Всё прахом пойдёт, верьте мне, г-н художник. И ваши картины, и ваша честность, и добродетель вашей жены, и ваши идеалы – всё это тлен и нуль. То ли дело, облегчённый, елико возможно, имея за собою десять лет сладкой жизни и горького опыта, иду я, нищий телом, но богатый духом, по тропам Царского сада, беспечно смотрю всем в глаза, ничего не стыжусь, над всем возношусь! Я – царь, я – раб, я – червь, я – бог… Да-с, не иметь обязанностей, никаких, ни малейших, ни общественных, ни имущественных, ни семейных, да это блаженство! Ну, а права остаются.
– Пальто при случае…
– Пальто при случае, если плохо лежит, возьму, это вы верно.
Он сделал паузу и старался придать своему лицу самое саркастическое выражение. Потом глаза его сверкнули, он нахмурился и ударил себя кулаком в грудь.
– Как, меня ограбили, а я пальта не могу взять! Я вам сто тысяч бросил, а вы меня в тюрьму садите, если я ничтожную вещь возьму у вас! Есть Бог, и он рассудит нас!
Он трагическим жестом указал на небо. Я попросил его сидеть спокойнее. Он мгновенно стал прежним развязным «бельомом».